Голая правда - Светлана Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для осуществления его надо было основательно подготовиться. Она вышла из здания, села на метро и через несколько минут оказалась на станции «Арбатская». Густая, ярко одетая толпа тут же подхватила ее и поволокла к выходу. На эскалаторе Лиля стояла с сосредоточенным хмурым лицом, так не соответствовавшим солнечному дню и общей атмосфере летней расслабленности.
Цветочницу она нашла быстро, там же, где и рассказывал Костя, — под рекламой с огромной спортивной девушкой, которая с глупо-счастливым видом сжимала в руке стакан с прохладительным напитком. По стенке стакана стекали прохладные крупные капли величиной с голубиное яйцо.
— Белые розы, пожалуйста. Семь штук, — вежливо попросила Лиля и протянула деньги.
— Вам какие? — спросила цветочница. — С розовыми краями лепестков, с желтоватыми? А вот есть чисто-белые, но они дороже.
Лиля на секунду задумалась и, оглядев огромные охапки цветов, сбрызнутых водой, решительно сказала:
— Давайте чисто-белые. Бог с ними, с деньгами…
Вечером, в то время, когда представление обычно подходит к концу, Лиля, предъявив служебное удостоверение, прошла в помещение театра. Здесь еще недавно блистала Шиловская…
Шелестя целлофаном букета, Лиля прошла в кабинет Кабакова. Дверь была приоткрыта, настольная лампа едва освещала небольшой квадрат около стола. Смутный неверный свет выхватывал из темноты афиши с крупными буквами, фотографии сцен из спектакля, где актеры, одетые в старинные костюмы, манерно кланялись, вздевали руки и целовались.
Задернув шторы на узком окне, Лиля посмотрела на часы — до конца представления оставалось несколько минут.
«Отлично», — хладнокровно прошептала она и села в кресло, так, чтобы ее лицо оставалось в тени. На колени лег букет белых роз, чьи крупные душистые головки поникли от недостатка влаги. Лиля распустила волосы по плечам, поправила розовое полупрозрачное платье, пронизанное насквозь светом лампы, и замерла.
По ковровой дорожке коридора зазвучали, приближаясь, шаркающие тяжелые шаги.
Анатолий Степанович Кабаков спешил после спектакля домой.
— Нет, нет, сегодня никак не могу, — категорически отрезал он в ответ на приглашение одного из спонсоров театра поужинать в ресторане. — Давление, знаете ли… Мне уже седьмой десяток пошел, я не могу допоздна засиживаться, да и сердце сегодня пошаливает…
На самом деле причина воздержания Кабакова была иная — он должен был на следующий день иметь ясную голову и свежие мозги, ему предстоял долгий и трудный разговор на Петровке. Кабаков с содроганием представлял себе хмурого простоватого подполковника, лицо которого напоминало ему лицо Митрича, знакомого лесника с озера Селигер, куда он каждую осень ездил охотиться на диких уток. Но не так ему казался страшен сам Костырев, сколько его бойкие молодые люди, по команде проникавшие во все щели, как назойливые комары, вьющиеся в надежде поживиться свежей кровушкой.
Особенно ему неприятно было видеть невысокую голубоглазую девушку, которая работала в следственной группе Костырева. Она в последнее время слишком часто вертелась в театре, вынюхивала, выслеживала, собирала сведения, сплетни, слухи о Шиловской и о ее отношениях с сослуживцами — и очевидно, делала далеко идущие выводы.
Кабаков остановил спешащую в гримерку молоденькую актрису, которая играла вместо выбывшей Шиловской. Это была хорошенькая девушка со скромным талантом и свежим невинным лицом, устроенная в театр по протекции некоего важного лица, имя которого упоминалось только шепотом.
— Ася, вы сегодня очаровательны, как всегда, но я просил не передерживать в той сцене с Рубини… Я вам объяснял, вся динамика сбивается напрочь, ритм нарушается. Вы меня понимаете?
— Да, Анатолий Степанович, — покраснев, прошелестела девушка и скрылась за дверью.
Кабаков вздохнул. Приходится постоянно повторять очевидные вещи. Конечно, он понимает, молодая актриса, нет опыта, ко многим вещам еще не выработался вкус, нет чувства меры, и поэтому ей все приходится показывать, вдалбливать каждый жест, каждый поворот тела. Необходимость такой неблагодарной работы стала его сильно раздражать. Наверное, сказывался возраст и общая усталость — последствия нервного напряжения, одолевающего в последнее время.
Он вспомнил, как легко было работать с Евгенией. Она хватала все на лету, понимала с полуслова. Так понимает умный породистый пес, чье природное назначение — повиноваться хозяину. Кабакову не приходилось растолковывать ей, как она должна встать, повернуть лицо, какой жест наиболее уместен в данной сцене, она все делала сама, по наитию, по интуиции, и ему приходилось лишь шлифовать природный алмаз ее таланта.
Перед глазами Кабакова неожиданно появился зыбкий образ, всплывший из памяти. В той пьесе, которая ни шатко ни валко прошла сегодня, в первом составе недавно играла Шиловская…
Он внезапно увидел ее фигуру, выхваченную из вязкой темноты белым светом рампы, фигуру, казавшуюся такой хрупкой, услышал глубокий трагический голос, проникавший в самое сердце. К нему умоляюще тянулись тонкие руки, и голос глухо звучал сдавленным от страданий шепотом:
— Пустите меня, я вещь, я пойду к своему хозяину… Я счастья искала и не нашла…
Кабаков резко тряхнул головой, чтобы прогнать назойливое видение. Что-то под вечер у него разыгралось воображение… Перед глазами стояло и не уходило ее лицо со страдальчески изломанными бровями. Потом перед мысленным взором Кабакова появилась серая фигура в мятом пиджаке, прозвучал хлопок, имитировавший пистолетный выстрел.
— Так не достанься же ты никому!
И оседающая фигура Евгении, как будто в замедленной съемке падающая на пол. Ее запрокинутое к рассветному небу, нарисованному на декорациях, залитое смертельной бледностью лицо, мучительная полуулыбка и тихий, выворачивающий душу шепот:
— Спасибо!..
Потом мягкий звук падающего тела, сдавленные стоны убийцы и…
И фигурка, распластанная на сцене, начинает двоиться, троиться, исчезать, подергиваясь туманной дымкой…
И все. Занавес…
Кабаков тряхнул головой: прочь, видение. Надо спешить домой. Ах да, портфель, плащ… Они в кабинете.
Он, сгорбившись, совсем по-старчески зашаркал по коридору. Его никто сейчас не видит, и поэтому нет необходимости притворяться крепеньким бодрячком. Он сейчас именно таков, каким часто ощущает себя в последнее время, когда остается один, — одинокий старик, у которого за плечами вся жизнь.
Он прошел мимо огромной фотографии, изображавшей сцену из «Севильского цирюльника». Сюзанна, лукавая, соблазнительная насмешница, лакомый кусочек, — Евгения Шиловская. Граф Альмавива, сластолюбивый вельможа, — он сам, Кабаков. Сюзанна отстраняется от графа, прикрывая лицо, чтобы спастись от поцелуя. А он тянется к ней губами, пудреный парик сбился набок, губы вытянуты в трубочку — смешная карикатура на влюбленного старика.
Опять эта Шиловская! Куда бы он ни пошел, куда бы ни повернул голову, на что бы ни упал его взгляд, какое бы воспоминание ни пришло ему на ум — везде она! То она смотрит на него с фотографий, лукаво улыбаясь уголком пухлых сочных губ, то ее фамилия лезет в глаза с театральных афиш, сразу выделяясь густым темным «Ш» и ядовитым окончанием «ская», то под руку ему попадется вещичка из тех, что она дарила ему, возвращаясь с гастролей и съемок, — гладкий сердолик, обкатанный волнами до солнечного блеска на плавных боках (она привезла его из Коктебеля в то лето, когда они впервые стали близки), перчатки, купленные в самом дорогом магазине Парижа, томик Ронсара на французском языке в изумительном переплете — настоящее произведение полиграфического искусства.
«Надо куда-нибудь уехать, встряхнуться, — решил Кабаков, гордым характерным жестом откидывая седой чуб. — Так я совсем сойду с ума от одиночества и воспоминаний. Я думаю о ней чаще, чем о своей умершей жене, хотя она значила для меня гораздо меньше, чем Вера. А ведь с Верой я прожил всю жизнь… Это, наверное, потому, что я виноват перед ней, страшно виноват… Но она простит меня, я знаю, она-то простит. Она простит, но ее уже не вернешь, не воскресишь…»
В здании театра стал медленно гаснуть свет. От служебного входа то и дело отъезжали машины — артисты и их поклонники спешили по домам. Кабаков рисковал вскоре остаться один в огромном пустом здании, где слух, обостренный темнотой и одиночеством, улавливал ночные таинственные шорохи, скрипы, вздохи.
Медленно переставляя ноги, Кабаков вышел в полуосвещенный коридор и подошел к двери своего кабинета. Она была полуоткрыта. В узкую щель между створкой двери и косяком просачивалась густая чернильная темнота. Кабакову стало жутко, ему показалось, что он слышит чье-то ровное тихое дыхание — кто-то находился за дверью.