Цветаева без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Приятного? Я уж и так его сейчас слышу со всех сторон…»
— «Ну, услыхали бы еще от меня…»
Явление его приятельницы. Истерическое поведение, она кого-то не может дождаться, ждать здесь не хочет, уж лучше дома сидеть, книжку читать — голос рвется, как нитка — если придет, угостите редиской, редиска в миске, — реплики НН, уснащенные его обычными: «неприятно», «ежели», «огорчительно» — она потом вернется, дома книжку читать, редиска в миске, — остолбенев, боюсь двинуться — уходит. Через секунду — последним фортелем — «НН! Я уйду и не приду, что взад вперед ходить, лучше совсем не приходить.» — Меню обеда, количество порций, упоминание о другом НН — тоже художнике — тоже живущем здесь (даже у моего (хорош — мой!) НН. в комнате) — чувствую что уже схожу с ума — и этот НН тоже не ест селедки. — НН: — «Давайте, я сейчас подумаю»… И я: — «А пока Вы думаете, я пойду. — До свидания.»
— Что? — [12; 190–195]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Е. Ланну. Москва, 6 декабря 1920 г.:
Дверь настежь: художник из Дворца (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения — просто — за сходство с Борисом — как первое, чему я улыбнулась после всего того ужаса).
— «М. И. Я к Вам! Я по Вас соскучился. Можно?» (Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи.)
— «Очень рада! Садитесь. Кушать будете?»
— «Все, что дадите!»
Аля: «М.! Он тоже голоден, как смерть!» Я: «Чудесно! Два таких аппетита в доме, — мне больше не нужно! Аля, разжоги!»
И — пошло! — Топлю, колю, пилю, сидят, едят.
— «Аля, мойся!» — К 11-ти мы на улице. — Куда идти? Пошли к Антокольским (соседям, он — поэт и неплохой). Съели очень много черного хлеба и ушли. Оттуда на Арбатскую площадь, — уже 12 ч., оттуда к Скрябиным, оттуда — в 2 ч. по домам.
Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как я, мне с ним весело — и абсолютно безразличен. Просто — для не сидения по вечерам в трущобе. — А о сходстве с Борисом — вот что: вьющаяся голова (хотя темная) — и посадка головы, — разлетающийся полушубок — нелепая грандиозность — химеричность — всех замыслов, — обожание нелепости, comme telle[53] — так мы, напр<имер>, в прошлом году всю дорогу из Замоскворечья к моему дому говорили о каком-то баране, сначала маленьком: бяша, бяша! потом он уже большой и нас везет (под луной — было полнолуние — и очень поздний час ночи) — потом он, везя, начинает на нас оглядываться и — скалиться! потом мы его усмиряем, — один бок жареный, едим — и т. д., и т. д., и т. д. — В итоге — возвращаясь каждый к себе домой: хочу лечь — баран, книгу беру — шерстит — баран! печку топлю, — пахнет паленым, — он же сгорбатился — и т. д.
Идем вчера, смеясь, — вспоминаем.
— «Да, но наш баран — все-таки не баран! И в этом наше оправдание», говорит он.
Крылатый баран! — поправляю я и — внезапно — «от нашего барана до Пегаса — один шаг!»
* * *Простите за всю эту ересь — это для характеристики. Иду вчера и думаю. — «Я дура. Премированная дура. Баран-поддевка — веселье. При чем тут любовь? Зачем всегда это бесплатное приложение? — Моя галантность? — Нет, глупость. — Надо же понять, наконец, что не всякое желание другого — насущное, что есть — в этой области и — м. б. — больше, чем в других — Прихоть. А я, всегда принимающая малейшую причуду другого au grand sérieux[54] — просто дура!»
— Но, дружочек, у меня есть одно оправдание: я невозвратна. Не потому, что я так решаю, а потому что что-то во мне не может вторично, — другие глаза и голос и та естественная преграда, которая у меня никогда не падает — ибо ее нет! — при первом знакомстве, и неизбежно вырастает — во втором. — Точно, заплатив дань своему женскому естеству (формальному!) — я внимательно занимаюсь изучением того, кто передо мной.
И это так невинно, что ни один — клянусь! — ничего не помнит [9; 160–161].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. Прага, 24 октября 1923 г.:
Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к ней, оторвавшись от меня, случайно встретив ее на улице.
Потом — его письмо и исповедь — и мое прощение (мой промах!). И после этой склейки (трещины!) — рассказ того: «Вы знаете, почему он к Вам вернулся? П. ч. он в то утро свез ее в больницу, а вечером был у Вас». Мотивировка: «не могу без женщины».
Та умерла одна, томясь по нем, зовя его, завещав ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.
* * *Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: «Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?» он ответил: — «Раз зашел, она спала, такая тонкая, тонкая куриная шея, — все жилы наружу — я не мог»… И вздохнул.
Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее, из-за ее одинокого смертного часа, из-за косы, которую он взял как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить. <…>
* * *Человек говорит мне то, что мог бы скрыть (его добрая воля!), человек из жалости (так он говорил) дает нежность, — мне ли судить?! И, наконец, разве эта фактическая измена — не мелочь, и не мелочность ли будет с моей стороны из-за этого — отталкивать? Не будет ли это перенесением отношения исключительно в лежачую плоскость близости — с высот дружбы? Но — ты не пошел к женщине в ее смертный час, ты, два года бывший с ней и — по своему — любивший ее, ничего не увидел, кроме «куриной шеи» — этого я не поняла и, посему, простить не смогла.
И еще: ты скрыл от меня ее существование, заставил меня почти что грабить мертвую — меня, так страдающую от чужой боли, так содрогающуюся от нее! Меньше всего меня уязвило то, что он пришел ко мне «п. ч. нельзя же без женщины». — «На это дело — есть лучше!» Это всё что я ему потом… промолчала. <…>
* * *Да, еще одна подробность: я о ней за всю встречу ничего не слыхала, только изредка, когда я, смеясь, спрашивала: «Чья же я преемница?» он с милейшей из усмешек отвечал:
— «Ни предшественниц, ни преемниц. Всё, что не Вы — рвань», — а несколько строк, которые я ему как-то написала, он переписал, чтобы всегда носить при себе, боясь истрепать мою записку. Сейчас они, очевидно, покоятся в одном ящике с волосами — тоже трофей, ибо, по изречению Наполеона: «La plus belle fille ne peut donner que ce qu’elle a»[55].
Я — соседством не оскорблена, или, если оскорблена — за ту, а той, будем надеяться, Бог уже отверз иные уши и иные глаза [14; 83, 87–89].