Горькая полынь. История одной картины - Сергей Гомонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он знает, что делать, он знает… — шептал, закрывая воспаленные глаза, мессер. — Я все рассказал ему. Когда меня не станет, он сделает, что должно, он сделает… сделает…
Писать об этом в своих воспоминаниях Винченцо Мирабелла благоразумно не стал, понимая, что тогда игроки, конкурирующие между собой за право обладания шедеврами мастера-изгоя, заподозрят автора строк в осведомленности, а посему какая-нибудь из сторон непременно похитит его и постарается под пытками выведать сведения, которые Микеле предпочел унести с собой в могилу.
Когда кардиналы Боргезе и Гонзага добились от Папы Павла V отмены смертного приговора, рассчитывая взамен получить вознаграждение в виде определенных картин помилованного, а папский нунций Диодато Джентиле исправно доносил в Рим о каждом перемещении Караваджо, новый вице-король Неаполя Педро Фернандо де Кастро, граф Лемос, прибыл на военной галере. Он бросил якорь в бухте острова Прочида, чтобы прикрыть предшественника, отбывавшего из города с «Распятием апостола Андрея», и еще нескольких соотечественников, двое из которых под покровом ночи вывезли неизвестные работы Меризи в Венецию. Общее количество утраченных в результате картин, было неведомо даже самому вице-королю Фернандо Кастро. Многие поговаривали также и о «мальтийском следе» во всей этой весьма запутанной и не менее темной истории. Сам Караваджо в этой шахматной партии был низведенным до звания разменной пешки королем, за которого не поручился бы ни один ферзь или слон, и даже ладья, на которой он в последнем своем лихорадочном рывке пытался найти спасение, привела его к полному фиаско, вышвырнув у крепости Пало и растаяв в синеве морской дали вместе с теми картинами, которые он вез в Рим.
Смерть Меризи датировали 18-м июля 1610 года, местом указали тосканский Порто-Эрколе, причиной — римскую лихорадку[33], а 31 июля в Риме был обнародован запоздалый папский указ о помиловании художника. Картины, уплывшие на предательской фелуке, найдены не были…
…После двух суток почти без сна по прибытии в Рим Эртемиза была несколько не в себе. Со свербящим ощущением беды, приключившейся в оставленной ею Флоренции, вслед за приставом, едва сдерживая зевоту, она поплелась к монастырскому госпиталю Санта-Мария делла Консолационе, возведенному у южного склона Капитолийского холма близ Тарпейской пропасти. Там лечили бедняков и уличных бродяг, которым попросту некуда было более податься. Альрауны скакали вслед за нею по земле и каменным оградам, забегали вперед и окружали хороводом, совершенно неуловимые для ока ее спутника.
Полицейский повел ее в мертвецкую, и от жуткой вони Эртемизу окончательно сморило дурнотой. Пристав подождал, когда она, промакивая губы платком, вернется в морг. Сочувственно поглядев на ее измученное лицо, он попросил прощения за необходимость присутствовать при опознании.
— Отчего он умер? — при виде уже изрядно тронутого разложением трупа Стиаттези, она едва сдержала новый приступ рвоты.
— Отчего и многие — сказал монахам, что ночевал однажды в Колизее, а там — сами знаете… Привезли уже едва живого, и вот…
— Его не убили?
— Нет, это обычная лихорадка. На теле никаких повреждений, можете сами в том убедиться, синьора Стиаттези!
— Чентилеццки, — по привычке поправила его художница и уже только потом с досадой поморщилась: ни к чему это было теперь.
«Обычная лихорадка! — прошелестел над ухом знакомый голос. Оглянувшись, Эртемиза встретилась взглядом с обезьяноподобным рогатым альрауном: судя по гнусно осклабившейся физиономии, шептал именно он, однако она чуяла, что химера делает это принужденно. — Зато кинжал под ребро убивает надежнее любой лихорадки, а тебе всего тридцать девять и страсть как еще хочется пожить и поработать!»
«Господи, да умолкни ты! — беззвучно простонала она, утирая лицо ладонями. — Что могу сделать я, даже если все так и было, как ты говоришь? Что кто-то сможет сделать теперь, да еще и по прошествии стольких лет?»
«Сможет! Ты и сможешь! Тебе всё скажут, всё объяснят».
И короткий злой укус невидимого браслета на руке словно печатью скрепил странный договор.
Отпевание и похороны прошли для нее как в тумане — вряд ли Эртемиза смогла бы припомнить хоть что-то из того раскаленного от жара июльского дня восемнадцатого числа восемнадцатого года. А потом она провалилась в глубокий сон, проспала ночь, день и следующую ночь почти беспрерывно, и только выспавшись, наконец осознала, что все это было реальностью. Печали о муже не было, не было и чувства утраты. Скорее — некое тягучее мрачное переживание первых признаков будущих еще более серьезных бед, которые в ожидании столпились на пороге, утащив к себе в преисподнюю грешную душу Пьерантонио, но нимало не насытившись этой жертвой.
Эртемиза засобиралась домой, в тревоге раздумывая, вернулся или нет Дженнаро к своей опекунше. Мысль о дочках беспокоила меньше, они не в первый раз оставались под присмотром умницы-Абры, другое дело, что не на столь долгий срок. И лишь одно воспоминание согревало по-настоящему, не давая с головой погрузиться в трясину отчаяния перед неотступными грядущими невзгодами, — она снова увидит и услышит Бернарди. Сейчас она испытывала насущную потребность хотя бы просто почувствовать на себе магическое сияние лазоревого взгляда, всего лишь на миг — и это вернуло бы ей силы. Но не давала покоя и подспудная мысль: после предутреннего муторного и уже полузабытого сна Эртемиза была почти уверена, что с ним что-то случилось. Шеффре явился к ней тенью из стены, а она перебирала вслух имена, пока коротким тихим восклицанием он не остановил ее на своем, зашептал невнятно, и до самого пробуждения ей было страшно оглянуться и посмотреть на него — всё как тогда, с Меризи…
— Ты наконец-то проснулась, — постучавшись и войдя к ней в комнату после приглашения, сказал Аурелио Ломи. — Нам нужно поговорить. Нам троим: мы спустимся к Горацио.
Она огладила на себе траурное платье, терпеть жару в котором было еще невыносимее, и, кивнув, покорно последовала за дядей в комнату отца. Тот сидел в кресле у окна и выглядел еще более нездоровым, чем после похорон второй жены.
— Тяжкий год… — пробормотал он надтреснутым голосом, стараясь не глядеть на дочь. — Садитесь.
Эртемиза покосилась на дядюшку и присела на самый краешек невысокой табуретки в дальнем углу. Аурелио, напротив, вальяжно расселся в другом, не менее удобном, чем у кузена, кресле.
— Миза, ты помнишь, как в седьмом году в тот наш, старый, дом приезжал Меризи? Я знаю, ты все время ждала его и подсматривала, когда мы разговаривали с ним в беседке. Он вступился за тебя, когда я хотел разогнать вас с мальчишками оттуда, очень уж вы шумели. Как это ни странно, он спросил в ту минуту о тебе и пытался уговорить меня дозволить короткую встречу с тобой. Но я не хотел впутывать в это грязное дело родную дочь: Микеле подвергли остракизму, и тогда он посещал Рим тайно, рискуя быть арестованным…
— Со… со мной?! — изумленно вымолвила Эртемиза, припоминая, что тогда ей не было еще и пятнадцати, а это значит, что ни одной мало-мальски приличной картины, которая могла бы хоть как-то зацепить взгляд состоявшегося тридцатишестилетнего мастера, она на тот момент еще не написала. — Откуда он знал обо мне?
— Он всегда знал о тебе, что меня и настораживало. А когда и ты, став постарше, сама начала говорить о нем к месту и не к месту, я окончательно понял, что за этим что-то кроется. Однако Микеле так и не успел объясниться в этом, время его было ограничено. Он лишь передал мне свое завещание… на словах. Вспоминая об этом, я вздрагиваю до сих пор: тогда всё им сказанное выглядело розыгрышем, но сейчас, когда сбылось многое из того, о чем он говорил, я вижу, что он не шутил.
— И что же он сказал?
— Он хотел, чтобы все картины, которые теперь тайно находятся в Венеции и готовы быть вывезены испанцами, остались в Италии. И он хотел, чтобы после определенных событий, которые при его жизни лишь только затевались в Республике, а случились лишь минувшей весной, спустя восемь лет после его смерти, туда отбыли мы с тобой, Миза. Мы двое. Там нас будет ждать человек, который обеспечит несколько заказов для отвода глаз, но на самом деле мы должны заняться главным…
Горацио прервался и с нерешительностью покосился на кузена, однако Аурелио лишь побарабанил толстыми пальцами по ручкам кресла.
— Беда в том, что я не смогу выехать с тобой, — продолжал отец, — а сроки между тем поджимают. Поэтому вы поедете туда с Аурелио и там сделаете все, о чем Микеле просил меня незадолго до гибели.
Тогда Эртемиза спросила, чем именно они, по разумению давно покойного Микеланджело Меризи, должны были бы заняться в Венеции, и ответ ужаснул ее, как если бы сейчас он сам, собственной персоной, выбрался из безымянной могилы в далеком Порто-Эрколе и нагрянул к ним в рубище, с остатками гнилой плоти на костях: «Моя маленькая девочка, давно я ждал, когда кто-нибудь упадет сюда… Ты ведь не хочешь потерять такое сокровище, правда? Ты потащишь меня на своих плечах, деточка». То, что она услышала, показалось ей жутким кощунством, и тем более нелепо и нелогично было то, что это сам Караваджо пожелал, чтобы именно она, собственными руками, сотворила вандализм с его шедеврами…