Шкура - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Э, ты не знаешь, что такое мертвый человек. А если б знал, то не заснул бы вовек.
– Теперь вижу, – сказал Пеллегрини, – что написано на том знамени. Там написано: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов»[352].
– Нет, там написано, что это знамя нашей родины, нашей истинной родины. Знамя из человечьей шкуры. Наша настоящая родина – наша шкура. Позади знаменосца с лопатами на плечах шел кортеж могильщиков. Все в застегнутых черных кафтанах. Ветер развевал знамя, шевелил испачканные в пыли и крови волосы, жестко торчащие над квадратным лбом, как нимб святого на иконе.
– Пойдем на похороны нашего знамени, – сказал я Пеллегрини.
Евреи шли к братской могиле, выкопанной на въезде в село со стороны Днестра. Они несли знамя, чтобы швырнуть его в помойку братской могилы, уже полной обгоревших трупов, лошадиной падали, крови и грязи.
– Это не мое знамя, – сказал Пеллегрини, – на моем знамени написано: «Бог, Свобода, Справедливость».
Я стал смеяться, потом посмотрел на противоположный берег Днестра. Я смотрел на берег Днестра и думал о Тарасе Бульбе. Гоголь был украинцем, он заезжал сюда, в Ямполь, и ночевал в одном из домов в глубине села. И именно оттуда, сверху, с того крутого берега, верные казаки Тараса Бульбы бросились с лошадьми в Днестр. Привязанный к пыточному столбу, обреченный на смерть Тарас Бульба призвал своих казаков броситься в реку и спасаться бегством. Именно с того места перед Ямполем, немного выше Сорок, Тарас Бульба смотрел, как его верные казаки, преследуемые поляками, скакали на своих мохнатых быстрых лошадях, как бросались они в реку с высокой кручи, как поляки бросались вслед за ними и разбивались о берег там, как раз напротив того места, где находился я. На высоком берегу появлялись и исчезали в зарослях акаций лошади итальянской артиллеристской батареи, а внизу, под колхозным навесом из волнистого железа, лежали обгоревшие, еще дымившиеся трупы лошадей.
Знаменосец шагал под своим знаменем с высоко поднятой головой, с неподвижными глазами, замершими в долгом ожидании, с напряженным сверкающим взглядом Безумной Греты, Dullе Griet. Он шел, как Dulle Griet на картине Питера Брейгеля идет с рынка с корзиной в руке: безумные глаза смотрят прямо перед собой и, похоже, не замечают дьявольской возни вокруг, бесовского разгула, сквозь который она шагает, решительная и упрямая, под охраной своего безумства как под защитой невидимого архангела. Знаменосец шел прямо в своем наглухо застегнутом черном кафтане и, казалось, не замечал потока людей, машин, лошадей, телег, артиллерийских упряжек, стремительно пролетавших через село.
– Пойдем, – сказал я, – на похороны знамени нашей родины.
И, влившись в процессию могильщиков, мы пошли за знаменем. То было знамя из человечьей шкуры, знамя нашей родины, то была сама наша родина. А мы шли увидеть, как знамя нашей родины, знамя родины всех народов и всех людей швырнут в помойку братской могилы.
Толпа верещала, обезумев от ужаса. Стоящая на коленях рядом с простертым на Имперской улице ковриком из человечьей шкуры женщина причитала, рвала волосы, протягивала руки, она не знала, как обнять мертвого. Мужчины грозили «Шерманам» кулаками и кричали:
– Убийцы!
Их грубо отталкивала военная полиция, размахивая дубинками, она пыталась освободить голову колонны от разозленной толпы.
Подошел генерал Корк, я сказал ему:
– Он мертв.
– Of course, he’s dead![353] – крикнул генерал Корк. И раздраженно добавил: – Вы лучше постарайтесь узнать, где живет вдова несчастного.
Я протиснулся через толпу к женщине, помог ей подняться, спросил, как звали погибшего и где его дом. Она перестала причитать и, давясь рыданиями, вперила в меня испуганный взгляд, не понимая, что мне от нее нужно. Другая женщина вышла из толпы, она назвала имя мертвого, его улицу, номер дома и добавила злорадно, что причитавшая не жена погибшего и даже не родственница, а только соседка. Услышав эти слова, бедняжка в неизбывном горе принялась причитать еще сильнее и стала рвать на себе волосы с еще большим ожесточением, пока громовой голос генерала Корка не перекрыл шум толпы и колонна не тронулась в путь. Один GI высунулся из джипа и бросил на бесформенные останки цветок, другой сделал то же, и скоро гора цветов покрыла жалкую человеческую оболочку.
На Пьяцца Венеция огромная толпа встретила нас громкими криками, перешедшими в бешеные рукоплескания, когда какой-то солдат из Signal Corps, взобравшись на знаменитый балкон[354], обратился с речью на итало-американском диалекте:
– Вы думали, Муссолини выйдет говорить с вами, эй, you bastards! Но это говорю с вами я, Джон Эспозито, солдат и свободный американец, и я говорю вам, что вы никогда не станете американцами, никогда!
Толпа вопила:
– Никогда! Никогда! – и смеялась, и хлопала в ладоши.
Скрежет гусениц «Шерманов» заглушил восторженный крик народа.
Наконец мы въехали на Корсо, поднялись до Тритоне и остановились у гостиницы «Эксельсиор». Генерал Корк послал за мной. Он сидел в кресле во внутреннем дворике – стальная каска на коленях, лицо еще покрыто пылью и по́том. В другом кресле рядом сидел полковник Браун, капеллан Генерального штаба.
Генерал Корк попросил меня проводить капеллана в дом погибшего выразить соболезнование семье несчастного и передать вдове и сиротам деньги, собранные среди солдат Пятой армии.
– Скажите бедной вдове и сиротам, – добавил он, – что… я хочу сказать, что… у меня тоже есть жена и двое детей в Америке и… Нет, мои жена и дети здесь ни при чем.
Он замолчал и улыбнулся мне. Я заметил, что генерал глубоко взволнован. Когда мы ехали с капелланом в его джипе, я грустно смотрел по сторонам. Улицы были полны пьяных американских солдат и ликующих римлян. Ручьи мочи текли вдоль тротуаров. Американские и английские флаги развевались из окон. Флаги были из ткани, не из человечьей шкуры. Мы доехали до Тор-ди-Нона, свернули в переулок и, не доезжая немного до Торре-дель-Грилло, остановились у бедного на вид дома. Поднялись по лестнице, толкнули прикрытую дверь и вошли.
Комната была полна людей, они тихо разговаривали. На постели лежало страшное нечто. У изголовья сидела женщина с опухшими от плача глазами. Я обратился к ней и сказал, что мы пришли выразить соболезнование от генерала Корка и от всей Пятой американской армии. Потом добавил, что генерал Корк передает вдове и сиротам приличную сумму денег.
Женщина ответила, что у несчастного не осталось ни жены, ни детей, сам он из Абруцци, приехал в Рим искать убежища после того, как его городок и дом были разрушены американскими бомбардировками. И сразу добавила:
– Простите, я хотела сказать, немецкими.
Беднягу звали Джузеппе Леонарди, он был из городка неподалеку от Альфедены. Вся семья погибла под бомбами, он остался один.
– Поэтому, – сказала женщина, – он торговал немного на черном рынке. Но совсем немного.
Полковник Браун протянул женщине пухлый конверт, та, поколебавшись, взяла его деликатно двумя пальцами и положила на комод.
– Пригодятся на похороны, – сказала она.
После этой короткой церемонии все принялись громко разговаривать, женщина спросила, имея в виду полковника Брауна, сам ли это генерал Корк. Я ответил, что это капеллан, священник.
– Американский священник! – воскликнула женщина, вскочила на ноги, предлагая стул, на который полковник Браун, покраснев и смутившись, присел, но сразу встал, словно сел на иголку.
Все уважительно смотрели на «американского священника», кланяясь и с симпатией улыбаясь ему.
– А теперь, – прошептал мне полковник Браун, – что я должен делать? – И добавил: – I think… yes… I mean… что делал бы на моем месте католический священник?
– Делайте все, что хотите, – ответил я, – но, главное, не дайте им заметить, ради Бога, что вы протестантский пастор!
– Thank you, – сказал капеллан, побледнев, приблизился к кровати, сложил руки и углубился в молитву.
Когда полковник Браун отошел от кровати, женщина покраснела и спросила меня, как собрать останки. Я сначала не понял. Женщина указала на мертвого. Труп походил на бумажную выкройку, на картонную мишень для стрельбы в цель. Больше всего меня потрясли ботинки, раздавленные, продырявленные местами чем-то белым, может, костями. Две руки, собранные на груди (о, на груди!), были похожи на бумажные перчатки.
– Как быть? – сказала женщина. – Нельзя же хоронить его в таком виде. Я ответил, что можно попробовать смочить его немного горячей водой, может, от этого он немного раздуется и примет более человеческий вид.
– Вы предлагаете помыть его губкой, как это делают с… – сказала женщина, покраснела и замолчала, неожиданный стыд закрыл ей рот.
– Именно так, помыть губкой, – сказал я, покраснев.
Кто-то принес тазик с водой, извиняясь, что вода холодная: уже много дней не было ни угля, ни дров, чтобы развести огонь.
– Хорошо, попробуем холодной, – сказала женщина и вместе со своей товаркой стала руками брызгать воду на мертвого: увлажненный, тот немного раздулся, но мало, не больше чем на толщину плотного фетра. Издалека, с Имперской улицы, с площади Венеции, с Форума Траяна, от Субуры доносились гордые звуки фанфар, победные крики. Я смотрел на ужасное нечто, простертое на кровати, и смеялся про себя, думая о том, что все мы считали себя Брутами, Суллами, Аристогитонами, а на самом деле мы все, победители и побежденные, были как это лежащее на кровати нечто: шкура, имеющая форму человека, жалкая человечья шкура. Я отвернулся к распахнутому окну и, глядя на высокую башню Капитолия, смеялся про себя, думая, что это знамя из человечьей шкуры было нашим знаменем, настоящим знаменем всех нас, побежденных и победителей, единственным знаменем, достойным в тот вечер развеваться на башне Капитолия. Я смеялся про себя, представляя себе знамя из человеческой шкуры развевающимся на вершине башни Капитолия.