Дочь Сталина. Последнее интервью - Светлана Аллилуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20
Ты уже устал, наверное, друг мой, от бесконечных смертей, о которых я тебе рассказываю. Действительно, была ли хоть одна, благополучная судьба? Вокруг отца как будто очерчен черный круг - все, попадающие в его пределы, гибнут, разрушаются, исчезают из жизни. Но вот уже десять лет, как и его самого не стало. Возвратились из тюрьмы мои тетки - Евгения Александровна Аллилуева, вдова дяди Павлуши, и Анна Сергеевна Аллилуева, вдова Реденса, мамина сестра. Вернулся из казахстанской ссылки сын Сванидзе - мой ровесник. Вернулись многие - тысячи и тысячи людей, кто уцелел, кто остался в живых. Эти возвращения - великий исторический поворот для всей страны -масштабы этого возвращения людей к жизни трудно себе вообразить.
В значительной степени и моя собственная жизнь сделалась нормальной только теперь: разве могла бы я раньше жить так свободно, передвигаться без спроса, встречаться с кем хочу? Разве могли бы мои дети раньше существовать так свободно и вне докучливого надзора, как живут они сейчас? Все вздохнули свободнее, отведена тяжелая, каменная плита, давившая всех. Но, к сожалению, слишком многое осталось без изменения -слишком инертна и традиционна Россия, вековые привычки ее слишком крепки. Но еще больше, чем дурного, есть у России неизменно доброго, и этим-то вечным добром, быть может, и держится она, и сохраняет свой лик. Всю жизнь мою была рядом со мною моя няня Александра Андреевна. Если бы эта огромная, добрая печь не грела меня своим ровным постоянным теплом, - может быть, давно бы я уже сошла с ума. И смерть няни, или «бабуси», как мои дети и я звали ее, была для меня первой утратой действительно близкого, в самом деле глубоко родного, любимого, и любившего меня, человека. Умерла она в 1956 году, дождавшись возвращения из тюрьмы моих теток, пережив моего отца, дедушку, бабушку. Она была членом нашей семьи более, чем кто-нибудь иной. За год до ее смерти справили ее семидесятилетие - это был добрый веселый праздник, объединивший даже всех моих, вечно враждовавших между собою, родственников - ее все любили, она всех любила, каждый желал сказать ей доброе слово. Бабуся была для меня не только няней еще и потому, что ее природные качества и таланты, которые судьба не дала ей развить, простирались далеко за рамки обязанностей няни. Александра Андреевна была родом из Рязанской губернии; деревня их принадлежала помещице Марии Александровне Бер. В этот дом попала в услужение и тринадцатилетняя Саша.
Бер были в родстве с Герингами, а у Герингов служила нянина тетка Анна Дмитриевна, вырастившая праправнуков Пушкина, с которыми до последнего времени она жила в писательском доме на Плотниковом переулке. В этих двух семьях ну их родственников в Петербурге жила моя бабуся - в горничных, в поварихах, в экономках и, наконец, няней. Долгое время жила она в семье Николая Николаевича Евреинова, известного театроведа и режиссера, и нянчила его сына. На фотографиях тех лет - бабуся прехорошенькая столичная служанка с высокой прической и стоячим воротничком, - ничего деревенского в ней не осталось. Она была очень смышленая, сообразительная девушка и легко усваивала то, что видела вокруг себя. Либеральные интеллигентные хозяйки научили ее не только одеваться и хорошо причесываться. Ее также научили читать книги, ей открыли мир русской литературы. Она читала книги не так, как читают образованные люди - для нее герои были живыми людьми, для нее все, о чем написано, было - правда. Это не был вымысел - она ни минуты не сомневалась, что «Бедные люди» были, как была бабушка Горького. Раз как-то Горький приезжал к отцу в гости в Зубалово - в 1930 году, еще при маме. Бабуся моя выглядывала в переднюю через щелку приоткрытой двери, и ее вытащил за руку Ворошилов, которому она объяснила, что «очень хочется на Горького посмотреть». Алексей Максимович спросил ее, что она читала из его книг, и был удивлен, когда она перечислила почти все. «Ну а что же вам больше всего понравилось?» -спросил он. «Ваш рассказ, как вы у женщины роды принимали», - ответила бабуся. Это была правда, рассказ «Рождение человека» поразил ее больше всего. Горький был очень доволен и пожал ей с чувством руку, а она была счастлива на всю жизнь и любила потом рассказывать об этом. Видела она у нас в доме и Демьяна Бедного, но как-то не восторгалась его стихами, а говорила только, что он был «большой безобразник». В доме Евреиновых она жила до революции, после которой Евреиновы вскоре уехали в Париж. Ее очень звали с собой, но она не захотела уезжать.
У нее было два сына - младший умер в голодные двадцатые годы в деревне. Несколько лет ей пришлось прожить в своей деревне, которую она терпеть не могла и ругала с чувством уже привычной горожанки. Для нее это была «грязь, грязь и грязь», ее теперь ужасали суеверия, некультурность, невежество, дикость, и, хотя она великолепно знала все виды деревенской работы, ей это все стало неинтересно. Земля ее не тянула, и потом ей хотелось «выучить сына», а для этого надо было зарабатывать в городе. Она приехала в Москву, которую презирала всю жизнь; привыкнув к Петербургу, она уже не могла его разлюбить. Я помню, как она радовалась, когда я впервые поехала в 1955 году в Ленинград. Она называла мне все улицы, где жила и где в булочную ходила, и где «с колясочкой сидела», и где на Неве в садке «живую рыбу брала». Я привезла ей из Ленинграда кипу открыток с видами улиц, проспектов, набережных. Мы разглядывали их с ней вместе, и она все умилялась, все вспоминала. «А Москва-то прямо деревня, деревня по сравнению с Ленинградом, и никогда не сравняется, как ее ни перестраивай!» - все повторяла она. В двадцатые годы, однако, ей пришлось жить в Москве, сначала в семье Самариных, а потом - доктора Малкина, откуда ее как-то уж переманила моя мама весной 1926 года по причине моего рождения.
В нашем доме она обожала троих людей. Прежде всего - маму, которую, несмотря на ее молодость, очень уважала - маме было 25 лет, а бабусе уже сорок один, когда она пришла к нам. Потом она обожала Н. И. Бухарина, которого любили вообще все, - он жил у нас в Зубалове каждое лето со своей женой и дочерью. И еще бабуся обожала дедушку нашего Сергея Яковлевича. Дух нашего дома - тогда, при маме, - был ей близок и мил. У бабуси была великолепная петербургская школа и выучка - она была предельно деликатна со всеми в доме, гостеприимна, радушна, быстро и толково делала свое дело, не лезла в дела хозяев, уважала их всех равно и никогда не позволяла себе судачить или критиковать вслух дела и жизнь «господского дома». Она никогда не ссорилась ни с кем, поразительно умея всем сделать какое-нибудь добро, и только гувернантка моя, Лидия Георгиевна, сделала попытку выжить бабусю, но поплатилась за это сама. Бабусю даже отец уважал и ценил. Бабуся читала мне вслух мои первые детские книжки. Она же была первым учителем грамоты - и моим, и моих детей - у нее был чудесный талант всему учить весело, легко, играя. Должно быть, что-то она усвоила от хороших гувернанток, с которыми ей приходилось раньше жить бок о бок. Я помню, как она учила меня счету: были слеплены шарики из глины и покрашены и разные цвета. Мы их раскладывали на кучки, соединяли, разъединяли, и таким образом она научила меня четырем действиям арифметики, - еще до появления в нашем доме учительницы Наталии Константиновны. Потом она водила меня на занятия дошкольной музыкальной группы в доме у Ломовых. Должно быть, оттуда она переняла музыкальную игру: мы садились с ней за стол, и она, обладая природным слухом, выстукивала мне пальцами на столе ритм какой-нибудь знакомой песенки, а я должна была угадать - какой. Потом то же делала я - а она угадывала. А сколько она пела мне песен, как чудно и весело она это делала, сколько она знала детских сказок, частушек, всяких деревенских прибауток, народных песен, романсов. Все это лилось и сыпалось из нее, как из рога изобилия, и слушать ее было неслыханное удовольствие. Язык ее был великолепен. Она так красиво, так чисто, правильно и четко говорила по-русски, как теперь редко где услышишь. У нее было какое-то чудное сочетание правильности речи - это была все-таки петербургская речь, а не деревенская, - и разных веселых, остроумных прибауток, которые неведомо откуда она брала, может быть, сама сочиняла. «Да, - говорила она незадолго до смерти, - было у Мокея два лакея, а теперь Мокей - сам лакей.» И сама смеялась.
В старом Кремле 20-х - начала 30-х годов, когда было много народа и полно детей, она выходила гулять с моей коляской, дети - Этери Орджоникидзе, Ляля Ульянова, Додик Менжинский - собирались вокруг нее и слушали, как она рассказывала сказки. Судьба дала ей повидать многое. Сначала она жила в Петербурге и хорошо знала тот круг, к которому принадлежали ее хозяева. А это были выдающиеся люди искусства - Евреинов, Трубецкой, Лансере, Мусины-Пушкины, Геринги, Фон-Дервиз. Однажды я показала ей книгу о художнике Серове - она обнаружила там много знакомых ей лиц и фамилий - это был круг художественной интеллигенции тогдашнего Петербурга. Сколько рассказов было у нее в голове обо всех, кто бывал у них в доме, как одевались, как ходили в театр слушать Шаляпина, как и что ели, как воспитывали детей, как заводили романы хозяин и хозяйка, которые отдельно и потихоньку просили ее передавать записки. И, хотя, усвоив современную терминологию, она называла своих прежних хозяек «буржуйками», - ее рассказы были беззлобны, наоборот, она с благодарностью вспоминала Зинаиду Николаевну Евреинову или старика Самарина. Она знала, что они не только брали у нее, -они ей и дали многое увидеть, узнать и понять. Потом судьба забросила ее в наш дом, в тогдашний еще более или менее демократический Кремль, - и здесь она узнала другой круг, тоже «знатный», с другими порядками. И как чудно рассказывала она позже о тогдашнем Кремле, о «женах Троцкого», о «женах Бухарина», о Кларе Цеткин, о том, как приезжал Эрнст Тельман и отец принимал его в своей квартире в Кремле, о сестрах Менжинских, о семье Дзержинского, - да боже мой, она была живая летопись века, и много интересного унесла она с собой в могилу. После маминой смерти, когда все в доме переменилось и мамин дух быстро уничтожался, а люди, собранные ею в доме, были изгнаны, одна лишь бабуся осталась незыблемым, постоянным оплотом семьи. Она провела всю жизнь с детьми - и сама была как дитя. Она оставалась во все времена ровной, доброй, уравновешенной. Она собирала меня утром в школу, кормила завтраком, кормила обедом, когда я возвращалась, сидела в соседней своей комнате и занималась своими делами, пока я готовлю уроки; потом укладывала меня спать. С ее поцелуем я засыпала - «ягодка, золотко, птичка», - это были ее ласковые слова ко мне; с ее поцелуями я просыпалась утром - «вставай, ягодка, вставай птичка», - и день начинался в ее веселых, ловких руках. Она совершенно лишена была религиозного и вообще всякого ханжества; в молодости она была очень религиозной, но потом - отошла от соблюдения обрядов, от «бытовой», деревенской религиозности, наполовину состоящей из правил и предрассудков. Бог, наверное, существовал для нее все-таки, хотя она утверждала, что больше не верует.