Императорские фиалки - Владимир Нефф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему бы нет? Ведь она молода, да, молода! — с трудом ворочая парализованным языком, ответил доктор Моймир Ваха. — Жаль только, что у нее ветер в голове. Вот Гана серьезная и потому вышла замуж. А у Бетуши всегда был ветер в голове.
— Да что ты! — удивилась пани Магдалена. — Наоборот, это у Ганы всегда был ветер в голове, а Бетуша…
— Я сказал, что у Бетуши всегда ветер в голове был, — заявил Ваха, на мгновение вновь обретая уверенный тон мужа, повелителя, главы семьи, слово которого — закон.
И тут же уснул.
Теплая зима с мокрым, тающим снегом быстро шла к концу, и казалось, что робкое внимание Гафнера к Бетуше ограничится тем, что он, неизменно серьезный, церемонно вежливый, будет иногда, причем очень редко, появляться в салоне Борнов, а затем провожать ее домой. Бетуша, предполагая, что Гафнеру пришлось немало выстрадать, горячо сочувствовала ему; она не ошиблась. Много лет назад он попал в тюрьму вместе с Борном, но Борна — в этом Бетуша тоже оказалась права — скоро выпустили из предварительного заключения, и за решетку он больше не вернулся, а Гафнер предстал перед трибуналом, был присужден к шести годам строгого заключения и сидел бы в тюрьме по сей день, если бы не амнистия семьдесят первого года, вернувшая свободу всем политическим заключенным. От нужды, которая ему угрожала, Гафнера спас Борн — он замолвил словечко у издателя газеты «Народни листы», и Гафнер получил там место репортера.
Вот видите, — обрадовалась Бетуша, — значит, мир не так уж плох. Недобыл оказался недостойным вашей жертвы, но поступок Борна уравновесил его неблагодарность. И так всегда в жизни. Будем добры, и нам воздастся.
Благородство вашей души и ума, сударыня, за которые я вас так уважаю, прекрасно гармонируют с этим взглядом, — ответил Гафнер. — Я отнюдь не хочу умалить любезность вашего свояка — он помог мне, хотя к этому его ничто не обязывало. Но при всем желании не могу согласиться, что зло всегда уравновешивается добром, а за совершенное добро всегда воздается должным образом. Если даже с известными оговорками допустить, что ягнят на свете столько же, сколько волков, все же такой хищник, как, скажем, Недобыл, стоит десятка добродетельных людей.
Ненависть к Недобылу, по-видимому, заняла неоправданно большое место в духовной жизни Гафнера. Экспедитор в его представлении являлся воплощением жестокости, холодной бессердечности человека к человеку, олицетворением низости.
Минула первая половина мая, а Бетуша и Гафнер по-прежнему прогуливались вместе — тихие, целомудренные, исполненные взаимного уважения и любви. Было ясно, что иных отношений между ними не возникнет, что они никогда не выйдут за пределы, установленные светскими приличиями, как выражался Гафнер. Убедившись в этом, Бетуша успокоилась, уже не возвращалась домой «сама не своя», и старики снова потеряли надежду на замужество второй дочери.
«Что же, — думала Бетуша, глядя вечером на реку из окна своей комнаты, — пожениться мы не можем, но мне и так хорошо».
7В последнюю среду мая семьдесят третьего года Гана осталась очень недовольна своим музыкальным вечером. После упомянутого инцидента, связанного с «Трагической увертюрой», Антонин Дворжак приходил к Борнам только давать уроки или к ужину, но от приемов по средам, от «концертов болтологии», как он их называл, уклонялся. Смолики были в трауре по отцу, и потому Гана лишилась деятельной партнерши, Паулины Смоликовой — прекрасного сопрано и хорошей пианистки. Бетуша охрипла, и программа в этот день получилась очень скудная, что было первой причиной недовольства Ганы. Непревзойденная арфистка — юная Шенфельд, «милое дитя», как ласково звала ее Гана, — в этот день не порадовала гостей ничем новеньким. На прекрасном инструменте, купленном специально для нее Борном, она сыграла все тот же ноктюрн Шопена, которым уже дважды до слез растрогала посетителей салона, но на этот раз ее проникновенная игра не имела заслуженного успеха: хотя гостей собралось много, они были невнимательны, рассеянны, увлечены чем-то другим, — это, главным образом, и вызвало недовольство Ганы.
Особенно злило Гану, что виноват в этом был ее собственный супруг, который в другой половине комнаты затеял бесконечный спор с самым неприятным, самым несимпатичным Гане посетителем салона — журналистом Гафнером, человеком весьма подозрительным. Борн ввел его к ним в дом на собственный страх и риск, не посоветовавшись с Ганой, и Гафнер с первой же встречи сделался ей неприятен: в своем поношенном пиджаке он резко выделялся среди ее хорошо одетых гостей, а его упорное молчание беспокоило Гану. У него было серьезное, меланхолически-болезненное выражение лица, свойственное людям, взгляды которых на порядок вещей в этом мире отличаются от общепринятых; значит, его молчание было вызвано не глупостью или недостатком собственных мыслей и поэтому, как мы уже отмечали, беспокоило Гану. Она смутно чувствовала, что если этот человек когда-нибудь заговорит, его речи внесут диссонанс в совершенную гармонию ее салона, и не ошиблась.
Три года назад Гана видела, как принимала своих гостей мадам Олорон, и теперь, следуя ее примеру, никогда не предоставляла посетителей самим себе, а, переходя из комнаты в комнату, следила, чтобы они не группировались в слишком большие кружки, островки, как она выражалась, чтобы беседа текла оживленно, без перебоев. Чересчур словоохотливых она объединяла с очень молчаливыми, например, казавшегося немым художника-анималиста, маэстро Новака-Коломлинского навязывала тете Индржише Эльзассовой, застенчивых молодых людей охотно подсовывала Марии Шенфельд, которая своей милой детской болтовней и интересом к самым будничным делам и судьбам умела развязывать языки, парализованные смущением. Подобно театральному режиссеру, который бдительно следит, чтобы статисты не толпились в одном углу тогда, как вся сцена пустует, Гана следила, чтобы гости заполняли интимные уголки, которые она создала в обеих частях салона, остроумно разместив креслица, диванчики, столики и ширмочки. Делала она это следующим образом. Если, например, один из любимых ее посетителей, Войта Напрстек, рассказывал о стране своей мечты — Японии, которую он знал лучше многих японцев, хотя никогда там не был, или о новом романе Жюля Верна и вокруг него собиралась группа внимательных слушателей, Гана, следуя своей обычной тактике, тихо подходила, некоторое время с интересом слушала, а потом, наметив подходящую жертву, брала ее за локоть и мягко, но неумолимо уводила в сторону.
— Я всю неделю думала о вас и с нетерпением ожидала вашего прихода, только вы можете мне объяснить, что, собственно, произошло на венской бирже, — говорила она, если жертвой было лицо, связанное с финансовым миром. Или: — Будьте добры, успокойте меня! Что происходит в Испании? Почему дон Карлос поднял восстание? Это серьезно?
Так говорила она, если этот человек был политическим деятелем или хотя бы работал в газете. И тут же вела его, польщенного, любезного, ибо люди любят, когда их спрашивают о вещах, в которых они считают себя осведомленными, в какой-нибудь уголок, пустота которого оскорбляла ее эстетическое чувство, подзывала кого-нибудь, кто-нибудь присоединялся сам, и вот уже возникал новый кружок, начинались дебаты; в самый разгар их Гана с милой улыбкой просила ее извинить и отправлялась в другое место что-то устроить, исправить чей-нибудь faux pas[51] напоить жаждущего, насытить алчущего, приветствовать запоздавшего. Это был тяжелый, изнурительный труд, но он давал Гане ощущение хорошо выполненной ответственной обязанности, и Борн, с восхищением следивший за деятельностью своей блестящей супруги, поддерживал в ней эту иллюзию.
— Масштаб у Олоронов больше, — говорил он, ибо воспоминание о проведенном у них вечере бередило его душу, как заноза, — но, поскольку чешская светская жизнь только зарождается, наш салон имеет гораздо большее значение. Мадам Олорон — обычная светская дама, каких в Париже десятки, а ты, Гана, просветительница, пионерка.
И, бережно взяв в руки золотую капризную головку жены, нежно целовал ее в лоб.
Так бывало обычно. Но в эту среду, как мы уже сказали, все складывалось неудачно. И виноват в этом был Борн, который сводил на нет все старания Ганы; его разговор, собственно, спор с Гафнером, притягивал даже тех гостей, которых хозяйке удавалось увести в самые отдаленные уголки салона. Гости спорили о проблемах экономических и социальных, о вопросах денег и товара, труда и производства, бедности и богатства, и невозможно было их угомонить; даже когда Гана применила самое радикальное средство — позвонив в колокольчик, объявила, что следующий номер программы — песнь Мендельсона «Das erste Veilchen» — «Первая фиалка», которую она исполнит под собственный аккомпанемент, не началось обычное в таких случаях радостное, тихое перешептывание. Она шла к роялю с неприятным чувством, что гости злобно смотрят ей вслед и думают: «Чего она надоедает своим кваканьем!» Гана ударила по клавишам, и запела об очаровании, испытанном при виде первой фиалки, и тут ей показалось, — правда, она не поверила своим ушам, — что в соседней комнате шушукаются. Но когда она, перейдя на пианиссимо, жаловалась, что «der Lenz ist vorüber, das Veilchen ist tot», то есть что весна миновала и фиалка умерла, ее губы побелели от злости, — она совершенно ясно расслышала шепот Борна: — Кто это оплатит? Я!