Императорские фиалки - Владимир Нефф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мише купили аспидную доску, грифель, губку, и пан Упорный приступил к обучению.
— Еще древние финикияне, — так начал он первый урок письма, — бывшие искусными торговцами, поняли, что система иероглифического письма, введенная египтянами, или клинопись, которой пользовались шумеры, мало пригодна для практических торговых надобностей. Что же они сделали? — Хлоп! — Ввели алфавит из двадцати двух букв, который потом перешел в Грецию, а из Греции в Италию. А поскольку Италия — колыбель нашей современной цивилизации, — мы, о сын Меркурия, до сих пор пользуемся письмом финикийского происхождения! — Хлоп!
Сын Меркурия смотрел на своего преподавателя, вытаращив глазенки, и ничегошеньки не понимал.
Прошло полгода. Однажды зимним вечером пан Упорный, решительно постучав в дверь, вошел в кабинет Борна, собственно, в комнату, называвшуюся библиотекой.
— Мои подозрения, к сожалению, подтвердились, — грустно сообщил он своему нанимателю. — Я применяю самые современные методы обучения, делаю все, что могу, но безрезультатно. Ваш сын, господин коммерсант, дебильный.
Борн вздрогнул.
— Вы хотите сказать, что он слабоумен?
— Я сказал — дебильный, это легкая форма слабоумия, — ответил пан Упорный. — Кроме того, он душевно не вполне здоров, страдает манией преследования, то есть навязчивой идеей, что все в заговоре против него и стремятся его погубить, а также болезненно меланхоличен. Помимо того, мне кажется, у него бывают галлюцинации, ему чудятся угрожающие голоса.
— Что еще? — взволнованно воскликнул Борн. — Чем еще он страдает?
— Это, с вашего позволения, все, — сказал пан Упорный. — Обращаю на это ваше внимание, пан коммерсант, чтобы вы не удивлялись полному отсутствию успехов в его занятиях… Бывшая нянька Миши, которая, как мне рассказывали, воспитывала его с самого рождения, судя по всему, пренебрегала мерами, необходимыми в таких случаях, поэтому мальчик умственно не развит и сейчас очень трудно наверстать упущенное. Все же прошу вас доверять моему методу, хотя при таких обстоятельствах нельзя рассчитывать на быстрый успех.
Борн ответил, что пану Упорному он доверяет, но не следует ли показать Мишу врачу-специалисту?
— Простите, но я бы не советовал, — возразил пан Упорный. — Я сам не плохо разбираюсь в психологии и детской психиатрии и убежден, что добьюсь удовлетворительных результатов, если меня не будут торопить. Однако одно обстоятельство я хотел бы выяснить ad informandum[49] не была ли его покойная мать несколько меланхоличной?
— Была, — со вздохом подтвердил Борн. — И не столько меланхоличной, сколь апатичной.
Пан Упорный просиял.
— Вот видите, господин коммерсант. И Миша пошел в нее, так что не удивляйтесь. А теперь прошу вас уполномочить меня на применение всех воспитательных мер, которые я сочту нужными.
Борн некоторое время задумчиво смотрел на ретивого молодого педагога.
— Я взгляну на Мишу, — сказал он, вставая.
— Пожалуйста, как вам будет угодно, — обиженно ответил пан Упорный.
Через темную переднюю они направились в детскую. Миша сидел на полу и играл лошадкой, пытаясь впрячь ее в повозочку, где лежал замусоленный кусок пирога. Увидев отца с учителем, он испугался и прижал лошадку к груди.
— Добрый вечер, мой мальчик, — с деланной бодростью сказал Борн. — Как поживаешь?
— Хорошо, — ответил Миша, подняв на отца круглые, испуганные глаза.
— Вы замечаете, господин коммерсант, какое испуганное выражение лица у него все время? — заметил пан Упорный. — Это типично.
— А как ты учишься, Мишенька? — продолжал Борн.
— Хорошо, — ответил Миша, сжимая в объятиях свою лошадку и стараясь угадать, какой новой бедой грозит ему приход отца.
— В самом деле хорошо? — удивился Борн. — Приятно слышать. А ну, скажи мне, сколько будет три и два?
Миша, моргая, пошевелил губами, словно собирался ответить, но тут — хлоп! — пан Упорный громко хлопнул в ладоши, и Миша, вздрогнув, втянул голову в приподнятые плечи.
— Ну, быстрей, быстрей, соберись с мыслями и реши эту элементарную задачу! — бодро воскликнул ментор. — Три плюс два, три плюс два! Сколько раз я наглядно показывал тебе это на пальцах! Если ты подымешь три пальца, а потом еще два, сколько пальцев будет поднято?
Миша съежился и не отвечал.
— Ну, учись хорошо и слушайся господина учителя, — сказал Борн и с болью в сердце погладил Мишу по головке. — Сделайте все возможное, чтобы пробудить его ум к деятельности, — уходя, сказал он пану Упорному. — Ужасно, ужасно, как можно запустить воспитание за шесть лет!
Так Борн отцовским авторитетом подтвердил идиотизм своего первенца.
Время шло быстро. Гана начала приемы в своем салоне, который стал вдвое больше после приссединения освободившейся комнаты. О ее музыкальных средах, где она пользовалась блистательным успехом как певица и как светская дама, говорила вся Прага. Небольшой, но теплый альт Бетуши, которую Гана, как мы упоминали, отвлекла от бухгалтерских книг, чтобы вместе с нею исполнять дуэты, заслужил одобрения всех любителей музыки, посещавших салон ее сестры. Борн радостно строил свой воздушный замок, а между тем Миша увядал, о нем почти не вспоминали. Борн, веривший в замечательное педагогическое дарование пана Упорного, был убежден, что мальчик в хороших руках, и удовлетворялся этим — совесть его была чиста и спокойна.
Миновал первый учебный год. Мишу признали не готовым к поступлению во второй класс, и он повторял дома курс первого класса, ум его тупел, а смуглое личико с мелкими, как у матери, чертами, становилось с каждым днем все более мрачным и болезненным. Пан Упорный так разленился, что перестал хлопать в ладоши; вместо этого он плашмя ударял длинной линейкой по столу, а порой и по сутулой спине Миши. Пан Упорный однажды объяснил Борну, что ум мальчика надо непрерывно будоражить, поражать, взбадривать, чтобы он, как выражаются специалисты, не застыл, а для этого замечательно подходит такой стук линейкой. Современная психиатрия, говорил он, применяет в таких случаях и более крутые меры, — скажем, ледяные души и неожиданные удары палкой, но, по его мнению, стука линейки достаточно.
Однажды, обычным будним осенним днем, господин педагог расположился с Мишей и своей линейкой в пустовавшем музыкальном салоне, так как в детской работали печники. В момент, когда Упорный особенно усердно вбивал в голову мальчика основы арифметики, открылась дверь и вошла Бетуша, очаровательно раскрасневшаяся от быстрой ходьбы на холодном осеннем ветру, хорошенькая, но совершенно не похожая на сестру ни лицом, ни фигурой, ни одеждой — на ней был серый костюм со скромной черной отделкой. Они с Ганой условились петь после обеда, но сестры еще не было дома, и Бетуша решила подождать ее у рояля. Кивнув пану Упорному, чтобы он не прерывал занятий, Бетуша взяла с рояля партитуру, которую в это время разучивала с Ганой, и села в другой части салона, у окна за аркой. Пока Упорный, стремясь блеснуть своим талантом перед сестрой нанимательницы, с воодушевлением продолжал обучать Мишу, Бетуша, которая не могла сосредоточиться на чтении нот, размечталась.
Она вспомнила последнюю, особенно удачную с музыкальной точки зрения, среду, проведенную здесь. Сначала Антонин Дворжак сыграл на рояле свое собственное произведение, названное им «Трагической увертюрой». Его щедро вознаградили похвалами, возгласами «браво» и аплодисментами, и лишь по собственной вине он не насладился успехом, испортив все своей непостижимой, чудаческой обидчивостью. Во время чествования он хмурился, а когда пришедший в восторг Борн сердечно обнял композитора и сказал, что, по его мнению, это замечательное произведение не должно оставаться только увертюрой, маэстро следовало бы написать ее продолжение — большую чешскую оперу, вроде тех, какие пишет Сметана,[50] — Дворжак, побагровев, злобно огрызнулся на хозяина дома, чтобы он, мол, не совался в дела, в которых ничего не смыслит, и ушел в ярости. К счастью, прежде чем захлопнуть дверь, он смягчил свою резкую вспышку, попросив Гану приберечь для него в кладовой два куска вон того торта с заварным кремом, и показал этим, что уходит не навсегда; поэтому настроение растерявшихся было гостей вскоре улучшилось. А когда юная Шенфельд сыграла на арфе парафраз на ноктюрн Шопена, все до одного прослезились; слезы умиления не высыхали и когда в заключение два сопрано — Гана с молодой пани Смоликовой — и Бетуша исполнявшая альтовую партию, с большим чувством спели величественный мотет Мендельсона «Herr, erhöre uns» — «Господи, услышь нас».
Между тем как в салоне, благоухавшем великолепными парижскими духами «Императорские фиалки», которые Борн в это время широко рекламировал, звучали музыка и аплодисменты, Бетушу не покидала легкая взволнованность, трепетное смятение, ибо она все время чувствовала устремленный на нее взгляд грустных глаз бледного, серьезного человека с сильной проседью на висках и густыми, черными как смоль усами, которого видела у Борна впервые. Фамилия его Гафнер, работал он, по словам Ганы, репортером в газете «Народни листы» и когда-то по политико-патриотическим причинам томился в тюрьме вместе с Борном; вот Борн и пригласил его, так сказать, по старому знакомству.