Восточный бастион - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белосельцев слушал Мартынова, понимая, что опять ему излагают притчу, вторично в этих афганских предгорьях. Быть может, воздух в этой степи был окрашен особым, красновато-янтарным цветом или горы у горизонта поднимались особой голубоватой волной, но рассказы людей — вчерашний Надира, и теперешний Мартынова — принимали вид законченных сказов и притчей, в которых судьба человека выстраивалась по вечным простым законам, умещавшимся между рождением и смертью.
— Получил назначение в часть в казахстанскую степь. Пыль, жара, трещины на земле, каракурты разные, а мы пришли на пустырь, танки поставили в каре, внутри разбили палатки, один дощатый щитовой дом поставили и начали обживать территорию. Бурили артезианские скважины, торили дороги, тянули связь. Все, кто был, солдат ли офицер, руки себе до волдырей срывали на кирке и лопате. А как же иначе! Встарь кто пустыню и степь осваивал? Кавказ и Амур обживал? Полки, линейные казаки, солдаты. И теперь в том же роде. И вот в эту глушь, в это пекло она, моя Оля, приехала. Горожаночка, институт окончила. А здесь что? Кирза, бушлаты масляные, белосоленые, ободранные о броню и колючки. Вот тебе и дом моделей! Три года со мной прожила в бараке, ни ропота, ни стона. Только как я, чтоб я был здоров, был весел, у меня чтобы был порядок. Там родила мне сына, в этом самом бараке, из которого солончак был виден, а когда шли танки, пыль поднималась такая, что одежда в шкафу становилась белой. Знаете, что меня держало во время учений, в жару, когда ведешь взвод в атаку, и фляга твоя пуста, и хруст на зубах, и в глазах лиловые круги, и солдатики твои на грани теплового удара, и сам ты на этой грани, но не должен ее преступить, и одна только мысль: «Выдержать! Достичь рубежа!», а сзади тебя бээмпэшки раскаленные движутся, постукивают пулеметами, — знаете что держало? Лицо Олино вдруг появлялось среди всех ожогов, белое, чистое, как снег, и сразу будто прохлада и свежесть, глоток холодной воды глотнул, откуда новые силы брались. Она мне силы свои дарила, посылала в пустыню…
Белосельцев слушал исповедь подполковника. Не он, Белосельцев, располагал подполковника к исповеди. Окрестная афганская степь, таинственная, в вечерних лучах, требовала откровения. В ней присутствовал некто, безымянный, всемирный, пустивший их, солдат далекой страны, к этим тростникам и арыкам, простил им лязг гусениц, рев реактивных моторов, разгромленный кишлак, раздавленный куст чайных роз. Этот некто, терпеливый и милосердный, жил в вечерней афганской степи, у синих волнистых гор, внимал подполковнику, побуждал его к исповеди.
— После казахстанской степи, как водится у нас, перевод. В тундру! То пекло, то мерзлота. То от солнца слеп, то полярная ночь. Олюшка моя безропотно едет. Другие жены охают, ропщут, некоторые и вовсе нашего брата, офицера, бросают. Не выдерживают гарнизонной жизни. А моя — ни словечка, ни упрека. То в школе в военном городке преподает, то в военторге за прилавком, все кротко, все тихо. Сына растит, мне духом упасть не дает. Раз еду по тундре в самую ночь ледяную, рекогносцировка, я и водитель. И надо же так случиться, посреди ледяного озера мотор заглох. И так и сяк крутили-вертели, ни в какую. А мороз, звезды, лед синий, металл остывает, а до расположения шестьдесят километров. Что делать? Тут замерзать? Я говорю водителю: «Ты здесь оставайся с машиной, а я двинусь на лыжах, доберусь до своих и вышлю подмогу». Ну, побежал. Сначала хорошо, легко в беге. Даже красиво — ночь, звезды, северное сияние, торосы голубые и розовые. И вдруг — удар! Об один вот такой торос, и лыжа надвое! Нет, думаю, еще поборемся. На одной лыже пошел. То ничего иду, не проваливаюсь, наст держит, а то — ух по пояс! Заваливаюсь на бок, барахтаюсь. Из сил выбился, мокрый от пота, а чуть остановишься — леденеешь. Прямо чувствуешь, как одежда примерзает к телу. Барахтался я один посреди тундры до тех пор, пока силы были, а потом не стало ни сил, ни воли. Лег равнодушный такой и стал замерзать. И совсем бы замерз, но в последнем живом уголке сознания вдруг возникла Оля, ее лицо, какое было на выпускном вечере, молодое, с косой. Ее лицо оживило меня, подняло. То шел, то полз. Под утро наехал на меня лопарь в нартах с двумя оленями. Привез в чум, послал оленей к водителю. А она мне говорит потом, что в ту ночь такой у нее был озноб, такой страшный холод и страх нашел, ни на час не уснула. А это, видно, я у нее тепло отнимал, грелся им…
Афганская степь слушала притчу Мартынова, внимала ему, готовила ответное слово. Это слово, округлое, как синие горы, воздушное и прозрачное, как вечерняя даль, уже существовало на чьих-то величавых губах. Белосельцев ждал, когда Мартынов умолкнет, чтобы услышать это ответное слово.
— А потом на Кавказ. Были ночные учения. Гроза, ливень. Склоны раскисли. Водитель в танке неопытный, ну и потянуло его кормой. Заскользил, заскользил, да и в пропасть. Так и летели и шлепнулись. Я уж очнулся в палате. Весь в гипсе, подвешен, только глазами могу водить. Посмотрел, а она стоит рядом. Не в слезах, не оплакивает, а, знаете, вся собранная, энергичная. И хлопоты ее не то чтобы напиться подать или подушку, повязку поправить, а как бы вся ее воля на меня направлена и во мне вместо моей перебитой действует. Помогает биться сердцу, дышать груди, кости сращивает. Не могу я этого объяснить, но она как бы в меня переселилась и живет за меня, не дает умереть. Это уж потом она плакала, когда опасность миновала и врачи велели отпаивать меня соками и виноградным вином. Сидим с ней вдвоем в палате и пьем вино. Она пьянеет и плачет. А я пьянею и смеюсь, смеюсь от любви к ней. И третьего дня на дороге, когда шарахнуло нас из гранатомета в упор и трактор передо мной загорелся, и я очумел на минуту, направил бэтээр прямо в гору, может, она, моя Оля, там далеко тихо ахнула, чашку уронила, и я опомнился…
Белосельцев смотрел вдоль асфальтовой дороги в степь, где зрело, как плод, наливалось на чьих-то вещих устах ответное слово. И там, куда он смотрел, возникала точка машины. Увеличивалась, укрупнялась. Мерцала стеклами на огромной бесшумной скорости. Белосельцев приподнялся на локте, зачарованно следил за ее приближением, неся в себе красоту исчезающего вечернего мгновения, последних лучей солнца, недавно произнесенных слов.
Машина выросла, окруженная воем двигателя, горящим трепещущим воздухом. Из боковой двери, из-за опущенного стекла просунулся ствол автомата, ударила слепая очередь, глянуло беззвучно орущее, красное от солнца лицо. Автомат заносило вверх. Не в силах достать, он посылал пули в пустое поле. Машина удалялась. Задняя дверь ее приоткрылась, и на шоссе вывалился, подпрыгнул длинный темный куль. Машина превращалась в тающую точку. И вслед ей, с опозданием, злобно, впустую, загрохотал ручной пулемет. Надир оттолкнул звякнувший пулемет, поднялся, подошел к «Шевроле», ощупывая пулевые отверстия.
— За мной охота… Мою машину заметили, — и, глядя на пустую дорогу, сказал ненавидя: — Брат!
Из степи подбегали капитан и вертолетчик. Мартынов держал у живота ручной пулемет. Все вместе они двинулись по обочине туда, где валялся куль. Куль был длинный, напоминал свернутый ковер. Надир схватил за край мятую материю, потянул. Куль развернулся, в нем лежал Малек, закатив синие белки, оскалив белые зубы. На горле его была страшная темно-красная рана с торчащими трубками пищевода и дыхательных путей, из раны на грудь сползала студенистая, начинавшая застывать жижа.
— Насим!.. Перехватил оружие!..
Глава 23
Мертвый разведчик Малек сидел в багажном отсеке военной легковушки, свесив полуотрезанную голову. Обе машины мчались по вечерней трассе, и Белосельцеву казалось, что Надир, ослепнув от несчастья, издерганный судорогами, направит машину в изрытое арыками поле. Они ворвались в вечерний город, в пыльные, еще оживленные улицы и, истошно сигналя, пробились к зданию ХАД. Пока выносили из машины убитого, к Надиру подошел один из сотрудников и, наклонившись, что-то сказал.
— Когда? — вскрикнул Надир.
— Час назад, — ответил сотрудник.
Надир метнулся за руль своего «Шевроле», Белосельцев, не спрашивая разрешения, поместился на сиденье рядом. Сзади уселись трое с автоматами, молчаливые и угрюмые.
Они въехали на пустырь, тот самый, где размещалась автомастерская, ремонтировались подбитые трактора и где со временем предполагалось построить большой завод. В сумерках на пустыре было людно, стоял военный грузовик, топтались вооруженные солдаты. Перед Надиром бесшумно расступились, пропуская его на машинный двор. Лампы под железными козырьками освещали промасленный земляной пол, металлический сор, разбросанные инструменты. Синий отремонтированный трактор, чисто вымытый, с лакированными пятнами свежей покраски, стоял у ворот. Тут же у трактора на земле топорщился грубый грязный брезент.
— Мы пошли по домам, а они еще оставались… Я вернулся, забыл на работе деньги, а все уже кончено… — видно, не в первый раз повторял свой рассказ молодой рабочий в плоской шапочке, вытирая ветошью давно уже вытертые руки.