Кружка пива - Сергей Бабаян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …!
Толстый Кактус, с мясистым, усатым, добродушно нахмуренным лицом, пробирался через толпу, держа в каждой руке по две кружки золотистого, чуть красноватого, как будто освещенного изнутри — янтарного — пива…
— Ты что, ослеп?! Разуй глаза!
— Здравствуй, Кактус, — сказал Виктор. — Прости.
— Бог простит…
Кактус посмотрел на его лицо и вдруг остановился.
— Болеешь, бродяга? — Он поднял правую руку. — Жетона нет, на, отхлебни двадцать грамм… Вот эта моя.
Виктор, чуть не плача, опустил губы и нос в прохладную, ласково-колючую, благоухающую пену.
— Ну, ну, будя!
— Спасибо, тебе, Серега. — Он вытер рот дрожащей рукой. Судя по тому, что Кактус сказал, и по тому, что наливал он пиво для всей компании, он сам сидел на хвосте, — и не пожалел, поделился… Виктор вышел в короткий коридор. У турникета, ослабив ногу, неподвижно стоял Гуноил — с неестественно бодрым лицом и умоляющими глазами. “Дай…” — начал Гуноил и осекся и пожал ему руку. На крыльце подсыхала черная лужица крови. Он медленно спустился по щербатым ступеням, держась за холодный поручень. На бордюре вентиляционной отдушины сидели те, кто уже ничего не ждал: Цыган, Шлёп-нога, Арлекин, Каракуль… Его место было теперь рядом с ними.
…Каракуль пробормотал что-то и встал, отряхивая мешком висевшие брюки. Виктор не шевельнулся. Взгляд его, бессильно и медленно блуждающий по дороге, споткнулся и ушел в глубокую трещину, расколовшую серый асфальт; на дне ее мерцала вода, он погружался и тонул в ее черном и влажном мраке, и не было сил вырваться из этой маленькой, весь мир поглотившей бездны — казалось, кончится жизнь… Каракуль уходил к трамваю нетвердой, слабой — неживой — походкой.
Виктор закрыл глаза и открыл их через минуту; солнце светило, но день был неподвижен и сер. Без всякого желания закурить он вытащил пачку “Беломора”. Цыган прохрипел сорванным голосом: “Угости папироской, Витя”, — он, не имея сил отказать, с досадой протянул ему папиросу и закурил сам. Папироса раскурилась неровно, черный язык горящей бумаги добежал почти до самого мундштука; он вспомнил машинально примету: кто-то в меня влюбился — не усмехнувшись даже про себя. Автоматически он поднял руку, чтобы взглянуть на часы, и тут же опустил, вспомнив, что у него нет больше часов, — и при этом воспоминании на него водопадом хлынула такая тоска, что он стиснул зубы и тихо застонал — неслышно в шуме и суете улицы: — О-о-о-о…
Часы были еще позавчера, часы “Полет” в высоком хромированном корпусе, с окошком-численником на ярко-синем циферблате и тяжелым браслетом из нержавеющей стали, — последняя настоящая вещь, которая оставалась у него в этой жизни. В Пиночете между человеком с часами и человеком без часов лежала пропасть — пропасть психологического, а не материального характера: никто об этом не говорил и никто по этому признаку своего превосходства или уничижения не выказывал, но было ясно, что человек с часами еще держится и может еще подняться — потому что потерявший себя человек пропил бы бесполезный для него механизм в первое же похмелье. У Виктора были часы — хотя бы этим он еще держался.
Отец с матерью подарили ему эти часы на тридцатилетие. Он помнил тот день: на скромном своем юбилее он почти не пил, сидел во главе праздничного стола с матерью и отцом и двумя старыми, еще со школьной скамьи друзьями — все эти годы пытавшимися вернуть его в жизнь и только сейчас его навсегда оставившими, — сидел в белой рубашке и галстуке, в новом темно-синем костюме, от которого сейчас остался этот грязный обносок, в новых часах, приятно холодивших запястье; он был почти счастлив, перед этим два или три дня он случайно не пил, — протрезвевший, спокойный, уверенный в том, что прошлый весь кошмар позади и завтра будет новый день, новая жизнь, работа, которую предлагал отец — почти не изменившийся за последние годы высокий, седой, сильный человек с крупным мужественным лицом и неожиданными на этом лице мягкими, как будто виноватыми глазами, — завтра будет новая жизнь, и массивные, звучно тикающие новые часы казались ему в том верной порукой… Жизнь пошла дальше вниз — но четыре долгих года он гордился и держался своими часами.
Самое страшное — это не похмелье, которое можно еще пережить, перележать, переспать — в полусне-полуобмороке, зарывшись лицом в пропитанную потом подушку; самое страшное — опохмелиться и к вечеру недопить, когда тело оживает, а душа начинает рваться на части, требуя забвения… Третьего дня вечером за пятнадцать рублей он продал свои часы грузчику из рыбного магазина — и грузчик еще торговался, делал вид, что не хочет брать, и пришлось на вонючих бочках пить с ним бутылку. Часы с браслетом стоили сорок пять — хотя, конечно, не в этом… Эх, и в этом тоже было дело.
Последняя нить прервалась с часами.
Против своей воли он медленно перевел взгляд на бесполезно открытую дверь винного магазина — и сильно вздрогнул. Он еще не верил своему необыкновенному, сказочному, сумасшедшему счастью, но сердце его радостно забилось.
Тиша!
Тиша стоял к нему спиной, в хорошо знакомой оранжевой рубашке, обтягивающей худые широкие плечи, в кримпленовых тесных брюках и неожиданных для ранней весны сандалиях, — неожиданных потому, что на земле стояли еще холодные лужи, но это были старые Тишины сандалии, набранные крест-накрест полосками светлой кожи, без задника, перехваченные на щиколотке вытертым ремешком. Соломенные Тишины волосы далеко спадали за воротник — Тиша сильно лысел со лба и, зачесывая справа и слева лысину, долго не стригся. От всей его статной малоподвижной фигуры веяло таким Покоем, такой силой и уверенностью, что Виктор физически ощутил, как эти сила и уверенность передаются ему и наполняют своей энергией его опустошенную, измученную душу… И самое главное, что он увидел в первую секунду — и отчего весь мир вокруг него ярко вспыхнул, заиграл весенними цветами и звуками, — были две бутылки портвейна, которые Тиша небрежно держал в правой руке, пропустив горлышки между пальцами.
Виктор вскочил, забыв о палке; слабость его как рукой сняло. Приехал Тиша, старый добрый друг, никогда не оставлявший его в беде. Как он не заметил его раньше! Почти не хромая, он пересек улицу и поднялся на тротуар. Цыган с тоскою смотрел ему вслед. Тиша — обернулся.
…Это был не Тиша.
Он остановился на полном ходу и чуть не упал. Толстый мужчина в шляпе, брезгливо опустив глаза, далеко обошел его стороною. Высокий белобрысый парень с круглым румяным лицом равнодушно смотрел на Виктора. Другой парень, такой же высокий и молодой, вышел из магазина и хлопнул белобрысого по плечу, — они повернулись и пошли прочь, в сторону железной дороги. Повернувшись спиной, парень вновь превратился в Тишу; Виктор машинально сделал шаг вперед.
Он стоял, покачиваясь от слабости, не в силах оторвать глаз от оранжевого пятна Тишиной рубашки; он даже не сразу заметил его исчезновение — другое, длинное и узкое, темное пятно заняло его место и теперь медленно двигалось к Виктору, увеличиваясь в размерах и по мере своего приближения, как в детском калейдоскопе, рассыпаясь на отдельные цвета и фигуры. Хрусталик Виктора, инстинктивно следивший за невидимым уже парнем с бутылками, с усилием отбросил от себя угол дома и обреченно перестроился на близкое расстояние. Прямо на него шла красивая, молодая, очень знакомая ему женщина в коротком голубом платье и темно-синем, с белыми оторочками, широко распахнутом плаще.
Его глаза уже видели и, быть может, уже узнали эту женщину, но его Я, его раздавленное катастрофой сознание, его душа, как будто скорбно смотревшая со стороны на свою жалкую, погибающую оболочку, еще не успела ее узнать. Это было слишком давно, прошло десять лет — и сопротивлялся изо всех сил бесчувственный мозг, застывший в убеждении, что больше они никогда не встретятся. Женщина шла, слегка про себя улыбаясь, — не замечая высокой сутулой фигуры, застывшей у нее на пути. Их разделяла большая неглубокая лужа, истаивающий след недавней капели. Женщине надо было сделать шаг в сторону, чтобы ее обойти; она навсегда прошла бы мимо — он бы ее не окликнул… Но она рассеянно ступила на хрупкое водное зеркало изящной лодочкой на высоком каблуке и пошла прямо. Они неизбежно должны были встретиться. Они встретились.
Он уже знал, что это Наташа.
Взгляд ее выразил мгновенное бессознательное неудовольствие — натолкнувшись на небритого инвалида, преградившего ей дорогу, — и вдруг задрожал. Он увидел в нем испуг, удивление, потом уже не испуг, а страх — и первое ее быстрое инстинктивное желание уйти или проснуться: пройти заново короткий кусок жизни другой дорогой, на которой им не суждено будет встретиться. Он не чувствовал ничего — он окаменел, чувства его оставили, собравшись где-то вне его и как будто поджидая минуту, когда он совсем ослабнет и можно будет разом на него наброситься. Он стоял без движения и смотрел на нее.