Дорога. Губка - Мари-Луиза Омон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой, когда мы — две блондинки, юная метиска и я — ждем автобуса, появляется полька, она ходит без чулок и летом, и зимой, одета во все темное, лицо у нее широкое, суровое, и черные матовые глаза не освещают его, а словно бы гасят, волосы собраны в сложную конструкцию, которая закреплена заколками и шпильками, торчащими в разные стороны. Еще издали доносятся ее причитания, но никто не сторонится ее. Если она и не совсем в своем уме, то безумие ее порой похоже на здравомыслие, и, уж во всяком случае, она полна доброжелательности. Говорит она очень громко и винит во всем непостижимый рок. Франция, видимо, несет ответственность за многие ее несчастья — и она осыпает ее нежными упреками, почти пропевая их и по временам перебивая себя вопросом: «Знаете Шопена?», который постепенно переходит в «Узнаете Шопена?», и ясно, что для нее этот второй вопрос исполнен куда большего смысла, потому что на лице ее вспыхивает восторженная улыбка. Когда мы наконец садимся в автобус, она перестает причитать и призывает благословение небес на пассажиров. Счастливого пути, счастливого пути, говорит она, храни вас бог. Как только автоматическая дверца автобуса закрывается за нами, она поднимает вверх правую руку и медленно водит ею из стороны в сторону, будто пальмовой ветвью. Мы видим, как губы ее, теперь уже беззвучно, шевелятся в искупительной молитве. Словно мы, бедные эмигранты, отправляемся в Америку и нас провожает на корабль наша последняя родственница, слишком привязанная к своей земле, чтобы уехать самой, и еще более бедная, чем мы. Некоторые пассажиры машут рукой, прощаясь, по всей видимости, навсегда. Совершенно невероятно, чтобы полька занялась какими-то обычными делами по хозяйству или пошла бы просить о помощи в отдел социального обеспечения. Скорее уж она взберется на склон невидимой горы и будет доить свою тощую козу.
Уезжаем мы с ощущением, что должны победить, преуспеть в жизни, прежде чем вернемся в родные края.
Я сижу всегда во втором ряду справа, у окна. Место не лучшее — под ним переднее колесо, но мне тут хорошо, я здесь у себя дома. Сиденье слегка приподнято, и я оказываюсь выше всех своих соседей, особенно тех, кто сидит в первом ряду; со своего возвышения я вижу дорогу почти так же хорошо, как водитель, к тому же мне уютнее, чем соседям в первом ряду — у них ноги вечно на сквозняке. Чтобы пройти к своему месту, мне приходится перешагивать через колени и набитую книгами сумку лицеистки, которая наверняка едет из Сент-Женевьев, но не общается со своими болтливыми соученицами, теснящимися в глубине автобуса. Внешность этой юной особы всякий раз приводит мне на ум эпитет «роскошная»; не знаю, как иначе передать эту бьющую через край красоту, плотскую и чувственную. Она похожа на какое-то буйное растение, с этой рыжей копной волос в крутых завитках, почти до пояса, кудри падают ей на лоб, плечи и даже на руки, лежащие на выцветшей пластиковой сумке. Казалось бы, она должна ярко вспыхнуть, раскрыться, превзойдя все ожидания, как раскрывается огромный бутон, но взгляд ее полон грусти. Я не знаю причин этой грусти и не хочу их знать. И, уж конечно, не стану задавать вопросов этой юной девушке, даже не заговорю с ней. Нет, я не отношусь всерьез к проблеме несовместимости поколении, о которой нам прожужжали все уши, — просто между пассажирами, садящимися на разных остановках, существует барьер, и преодолевать его трудно, а может, и не нужно.
Несмотря на все сказанное, соседство этой девушки мне приятно. Она вежливо подбирает ноги, чтобы дать мне пройти, прижимает свою огромную сумку к груди, а когда кажется, что я вот-вот застряну, монотонно бормочет «извините».
В Лонжюмо она выходит последней. Иногда другие лицеистки ждут ее и что-то говорят ей. Но я ни разу не видела, чтобы она отвечала им: автобус трогается прежде, чем она успевает очнуться от своих мечтаний.
Лонжюмо — важный этап нашего пути; добрая треть пассажиров здесь выходит, а до кольцевой рукой подать. Поле нашего зрения начинает расширяться, а круг пассажиров сужаться. Вот тут-то мсье Клод и заводит разговор с дамой из первого ряда (справа), которая, наверно, садится в автобус на конечной остановке. Между шофером и теми, кто выезжает с ним вместе, устанавливается некая близость, претендовать на которую остальные не могут. Эта пассажирка, сидящая поначалу у окна, прямо передо мной, пересаживается, как только это становится возможным, к проходу, поближе к мсье Клоду. Иногда это перемещение происходит задолго до Лонжюмо. Особа, которая обычно занимает это место, плохо переносит езду в автобусе, особенность ее заболевания в том, что ей становится гораздо легче, когда она видит перед собой дорогу. Случается, что она, совсем бледная, встает у Эпинэ-сюр-Орж и так и стоит рядом с сочувствующим ей мсье Клодом, устремив взгляд на дорогу, которая исчезает под колесами автобуса. В Лонжюмо ее пытка кончается, она выходит, отряхивается и твердым шагом идет по песчаной дороге. «Вон оно как», — говорит Клод, и в этом восклицании множество оттенков, но больше всего, пожалуй, уважения к столь редкому недугу.
Соседка, поспешно занявшая место больной, — женщина солидная, ей под пятьдесят. Ее круглая голова слегка откинута назад, так что кажется, будто она тяжелее, чем туловище. А ровная стрижка «под каре» неизменно одинакова, и создается впечатление, что ее седеющие волосы никогда не растут, им это запрещено хозяйкой, женщиной сильной воли. Пальто у этой дамы (мадам Агра, или Ангра, или Аграр, как ее называет мсье Клод) такого же серо-антрацитового цвета, слегка смягченного меховым воротничком, тоже серым, но более светлого тона, пушистым, как только что вылупившийся цыпленок; воротничок этот можно сравнить с воплем отчаяния, который издает генерал в зените славы, или с криком «мамочка», невольно вырвавшимся из груди мужественного человека. Речи мадам Агра всегда такие благодушные, суждения всегда такие благоразумные. Стоит ей открыть рот, и она кажется даже привлекательной, да и воротник пальто уже не выглядит так нелепо. Со своего места я вижу ее профиль с правой стороны, и иногда, в пылу разговора, она оборачивается ко мне с улыбкой, наполовину от меня скрытой, но очаровательной. Женщина, которая садится в автобус за много остановок до меня и проделывает этот путь изо дня в день долгие годы, мне улыбается, а ведь она должна бы относиться ко мне примерно так, как потомки первых поселенцев, прибывших в Америку на «Мэйфлауэре», к эмигрантам, которых забросило туда волной золотой лихорадки; такой жест с ее стороны — свидетельство того, что она человек приветливый, чужда всякого тщеславия.
Тогда как мсье Клод охотно увязает в умозрительных рассуждениях о правительстве или о дорожном движении, мадам Агра — женщина практичная, к пустым фантазиям склонности не имеет. С другой стороны, она из тех, у кого всегда бывают контрамарки, хоть она и не принадлежит к театральному миру. Однажды она даже пригласила Клода в «Олимпию». Он был очень смущен, правда, отчего, мы так и не узнали, то ли выходом в свет вместе с мадам Агра, то ли перспективой увидеть звезд. Она разрабатывала программу вечера со всей возможной пунктуальностью: час и место встречи, ужин — до или после концерта, все скрупулезно обсуждалось.
— Единственное, — говорил Клод, — о чем я прошу — лишь бы директора не встретить.
В чем причина такой неприязни, выяснить у него так никто и не смог.
— В любом случае, — говорит мадам Агра с видом человека компетентного, — могу вам обещать, что вы его не увидите. — И добавляет: — Вечерний костюм надевать незачем. Лишь бы чистый.
— Не уверяйте меня, что можно прийти вот в этом, — отвечает Клод, нервно смеясь.
— Я именно так и пойду, вот в этом.
Она поглаживает воротничок своего очень приличного пальто. Жест этот призван подчеркнуть, что именно мех придает одежде шарм и достоинство.
В детстве у меня была похожая меховая горжетка: два крохотных зверька, куницы что ли, хвосты врозь, мордочка к мордочке, — я носила их как шарф. Я долго хранила эту горжетку, но, как это ни странно для меня, хотя я прекрасно помню о ней, я не знаю, куда ее подевала. Быть может, маленькое чудище о двух головах и сейчас еще спит где-то в доме.
II. Рецидив
Я так рассказывала о своем наваждении, связанном со шкафом, что могло сложиться впечатление, будто эти фантазии появляются и исчезают сами по себе, а ведь они у меня под контролем всегда, в любую минуту моей жизни, а не только в грезах.
«Грезы» или «фантазии» я говорю просто для удобства, вообще-то речь идет совсем о другом. Но это и не видения; хотя я никогда не участвую в том, что происходит, наравне с теми, кого вижу, я не упускаю случая все-таки сыграть какую-нибудь роль.
Чтобы разобраться во всем, надо вернуться к тому времени, когда я начала читать. Любое чтение целиком захватывало меня. А закрыв книгу, я по-прежнему оставалась в центре событий, буквально обросшая всеми персонажами, бесконечно растянувшаяся во времени и пространстве — паук в центре своей паутины. Я избегала всяких контактов с внешним миром, грозивших вывести меня из моего оцепенения. Воздух вокруг сгущался, окутывал меня словно коконом. В этой непроницаемой оболочке я и пребывала, пока какое-нибудь грубое вмешательство извне (нежный голос, вроде маминого, или уличный шум меня, конечно, не беспокоили) не разрывало ее, и тогда мне казалось, что я погибаю от удушья. Страдать я не люблю, а потому стала искать способ избавиться от своих мучений. Самым простым был компромисс: я чуть приоткрою свою оболочку, но не расстанусь с ней ни за что, она станет чем-то вроде теплицы, где я буду выращивать реальность, чтобы превратить ее во что-то иное. Не в моем характере было противоречить, мне только и хотелось все примирить. Школьные наши учительницы всегда советовали нам действовать. С тех пор, читая какой-нибудь роман «плаща и шпаги», я воображала себя всадницей в шляпе с пером, скачущей к Кале, но попутно разузнавала все о ближайшем клубе верховой езды. Я начинала ощущать себя в гармонии с окружающей средой, причем согласие это мне ничего не стоило. Мама не без удовольствия наблюдала, как я зачитываюсь Дюма. Сама она, по характеру человек прилежный и дотошный, читая «Трех мушкетеров», полюбила историю. Удивленная, что я не иду тем же путем, она решила с помощью зрительных образов соединить в моем представлении двух Ришелье — экранного и книжного, — мне это, конечно, в голову не приходило, и повела меня смотреть фильм, снятый по моей любимой книге. Кино произвело на меня огромное впечатление, но совсем не то, которого ожидали родители. В свои одиннадцать лет я отчаянно влюбилась, сраженная наповал лишь отсветом образа героя. И сразу же возжаждала верной и постоянной любви. Педагоги наши всегда были убеждены в нравственной ценности действия — я тоже прониклась этой мыслью. Мечты мои приняли конкретное направление — я решила избрать карьеру, которая очень не понравилась тем, кто занимался нашей профориентацией: они в ней перспектив для трудоустройства не видели. Мне требовалось либо стать актрисой — и быть партнершей д’Артаньяна, либо журналисткой — и брать у него интервью. Эти призвания, собственно говоря, были только ширмой, скрывающей от меня самой легкую измену мечте. В коконе теперь противоестественная пара — девочка и герой. Каждый вечер, перед тем как заснуть, я посещаю занятия в Национальной школе музыки и декламации и с таким блеском участвую в пробных съемках, что привлекаю внимание режиссера, я играю вторую большую роль в новой экранизации «Трех мушкетеров», то есть роль Констанции Бонасье; я живу рядом с д’Артаньяном, и мне приходится одновременно умирать от яда в объятиях героя и от счастья в объятиях актера. А то, дрожа от волнения, я являюсь к нему брать первое в своей жизни интервью. Когда появляется статья, он находит, что у меня слишком язвительное перо, но моя молодость его обезоруживает, и он восхищается независимостью моего ума. Я бросаю к его ногам свое блестящее будущее, и он растроган такой самоотверженной любовью.