Мой маленький Советский Союз - Наталья Гвелесиани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне стало совсем уж грустно. Захотелось снова увидеть эту до странности болезненную собаку, прижать ее к себе и не отпускать, сидеть рядом с ней до заката солнца. А может, и до восхода. Сидеть всю жизнь и не ходить больше в школу, да и дома не появляться. Просто ездить в лифте. А еду будет приносить Аппатима. Или лучше лифтер.
А лифтер между тем, как оказалось, уже разыскивал меня.
Мать с порога объявила делано-невозмутимым тоном:
– Приходил лифтер.
– Ну и что? – ответила я тем же тоном.
Пройдя в залу, я покосилась на коробку с моими коллекциями, куда сунула злополучную палочку, – коробка по-прежнему стояла под столом, задвинутая к самой стенке.
– Как это что? Вы испортили лифт. Притащили какую-то собаку да еще и изгадили его. То есть собака изгадила, я извиняюсь, говном. А мне и твоего говна хватает! Я кручусь как белка в колесе одна. Твой отец мне не помогает… Мало мне было еще с утра позора за ту комедию, которую ты устроила на площадке.
– Какую комедию?
– А то ты не понимаешь!.. Вот подожди, приедет отец – я ему все расскажу… Про твою испорченность.
– Нет, я не понимаю. Не понимаю!.. А вообще-то, это дело у нас в семье привычное – не понимать.
– И кстати, ответь мне, пожалуйста, зачем ты пошла к тете Наде за вторым пирожком? Тебя что, дома не кормят? У этой змеи вообще ничего не надо было брать.
– А это уже… Вот дрянь… эта твоя тетя Вера. Успела наябедничать!.. А ты… ты скоро со всем домом переругаешься. Скажи, много ли кого в подъезде осталось, с кем ты здороваешься?
– Сплетники они все и подхалимы. И подлецы. С кем тут здороваться. Эта Надя встретила меня на лестнице и говорит со своей ядовитой улыбочкой: «Ах, вашей девочке так понравился мой пирожок, что она ушла, а потом вернулась и попросила второй. Большая она уже у вас». Да уж, как в воду глядела – чересчур большая, оно и видно.
– А зачем же ты до сих пор общалась с тетей Надей, если тебе так не нравится ее улыбка?
– А зачем ты общаешься с Аппатимой? Ведь она тебе не нравится! Не так ли?
Выпалив это, мать осеклась, увидев, как внезапно побледнело мое лицо. Видимо, пытаясь что-то понять, она выдержала паузу, но хватило ее ненадолго, и она закончила своим коронным язвительным тоном:
– Ведь она тебя унижает! Что за дружба такая странная, никак не пойму.
Я сжала кулаки, чтобы не дать выход нахлынувшей ярости. Сейчас как выкрикну в лицо матери какие-нибудь жуткие ругательства – так уже бывало не раз. А может быть, и разобью что-нибудь. И потом уйду, хлопнув дверью, во двор.
Но мать вовремя метнулась на кухню снимать с плиты чадящую сковороду. И уже оттуда донеслось привычное: «И зачем я тебя родила?» Хоть бы пластинку сменила, что ли.
– И кстати, верните лифтеру инструмент, который вы сперли. Пока он не обратился в милицию… И поживей!
Тот, кто видел картину Сальвадора Дали про сон за секунду до пробуждения, ну, ту, где в ухо спящему человеку жужжат, рычат и трубят пчела, тигр и слон, поймут состояние, в каком я выудила из коробки палочку лифтера. С омерзением бросив ее на пол, как змею, я выскочила на лестницу.
– Сама неси! – крикнула напоследок.
Не помню, сколько прошло часов, прежде чем я встретилась с Аппатимой.
Кажется, было уже десять. В освещенном фонарями сумраке курсировали редкие прохожие. Звуки их шагов по неровному, присыпанному гравием асфальту казались скрипом и шелестом теней. Шаги заглушал торжественный голос диктора Центрального телевидения: у кого-то было открыто окно, и хозяева квартиры, включив телевизор на полную катушку, слушали программу «Время». В углу площадки прильнули друг к другу сжавшимися тенями старшеклассник и старшеклассница; они приходили сюда каждый вечер.
Да и я сама, наверное, была похожа на призрак, а Мурзик, услужливо следующий рядом со мной, нога к ноге, вероятно, думал, что я проглотила черную собаку и теперь та поселилась у меня внутри.
В продолжение этого вечера, который явно не задался, я совершила много славных дел: доставала из развороченных нор больших зеленых ящериц и играла с ними, а Мурзик лежал рядом и грустно поглядывал исподлобья, переводя время от времени слезящийся взор на заходящее солнце; отпускала ящериц, оторвав у них на память хвосты – на их память; забрасывала хвосты в камыши и открытые окна квартир на первом этаже. Потом я переместилась к роскошному саду, который вырастил позади соседнего дома офицер запаса, про которого говорили, что он куркуль. Я не знала значения слова «куркуль», но огражденный высоким железным забором с колючей проволокой поверху громадный кусок земли с аккуратно подрезанными яблонями, айвовыми и инжировыми деревьями, с выложенным голубым кафелем круглым бассейном в центре и росшей около него пальмой с трепетно-изысканными ветвями-опахалами казался среди прочих небрежно огороженных участков каким-то заморским, а следовательно, чужеродным, оправдывающим те укоризненные интонации, с которыми произносилось слово «куркуль». Воспользовавшись сумерками, я прошлась по саду куркуля, как татаро-монгольское нашествие: открутила от забора, чтобы перелезть через него, не только часть проволоки, но и виноградную лозу, повыбивала ногой все подпорки из-под каких-то неизвестных растений. Заодно зачем-то вытряхнула вместе с землей из цветочного горшка фикус и бросила его в бассейн, а после принялась ожесточенно срывать крошечные зеленые яблоки и кидать их через забор к лапам молчащего в темноте Мурзика.
Под конец я сорвала приглянувшуюся мне пальмовую ветку, чем-то похожую на хвост павлина, и теперь решительно шагала, помахивая ею, по направлению к своему подъезду.
Но дорогу мне преградила внезапно материализовавшаяся из ниоткуда Аппатима.
– Прогуливаешься? – спросила она не предвещающим ничего хорошего, делано-равнодушным тоном, чеканя каждый слог.
Фигура ее сливалась с растущими вдоль подъезда декоративными кустами в человеческий рост, высаженными жителями нашего дома.
– А чего тут такого? – машинально ответила я в тон, не сбавляя шага. – Некогда мне. Ночь на дворе!
– Получай! – звонко крикнула Аппатима, и позвоночник в районе поясницы пронзила запредельная, рушащая все связи с действительностью боль.
Сознание мое на несколько секунд погрузилось в полную темноту, я только молча и бессильно глотала ртом воздух. В этом жутком состоянии я все же попыталась дотянуться до сомкнутых кустов, среди которых притаилась фигурка Аппатимы.
Провал. Потом я оперлась на руку тети Тамары, которая появилась, будто из-под Земли, с фонариком в руке, луч которого полоснул по кустам, высветив стремительно унесшуюся в свой подъезд девчонку.
– Я так и знала, что это была дочь Трифона, – решительно сказала тетя Тамара. – Она и моего ребенка сегодня покалечила. Исцарапала, дура такая, моей Регине лицо. Мы с тобой завтра в милицию пойдем.
…И ведь действительно пошли.
Тете Тамаре – матери двух сестер-погодков, Ии и Регины, учившихся в параллельном классе, а жили они все в нашем же подъезде на втором этаже, – удалось убедить мою маму, что с Аппатимой можно справиться только силами общественности. Им двоим, с молчаливого одобрения сестер, удалось убедить меня поведать о наших приключениях последних дней. Я с жаром рассказала, повторив потом этот же рассказ инспектору по делам несовершеннолетних, как ловко Аппатима втянула меня в ограбление детского сада и диспетчерской. В доказательство я представила мяч, который прятала в своей коробке.
Странно, что никому из взрослых, включая инспектора, не пришла в голову мысль, что на самом деле детсад и диспетчерскую обчистили двое – Аппатима и я, и это не считая хронически молчащей Афродиты. Впрочем, были ли эти люди взрослыми? На мой теперешний взгляд, они были заигравшимися в жестокие игры детьми, втянувшими в свое так и не окончившееся невежественное детство и нас с самых пеленок, а мы, как могли, копировали их повадки не хуже попугаев.
Следующий день невозможно вспомнить без стыда.
Мы все – мать и отец Аппатимы, ее старшая сестра Аэлита, тетя Тамара с Региной, моя мама и я – сидим полукругом в детской комнате милиции перед столом инспектора, и тот, обращаясь к одной Аппатиме (она стоит), перечисляет все наши проступки, записанные с моих слов. После каждого пункта он требует подтверждения сказанному. Аппатима чуть слышно, ни на кого не глядя, подтверждает. Она очень бледна и серьезна, желваки так и ходят, и подергивается кадык на шее. Руки за спиной сжаты в кулаки. Заметив это в какой-то момент, инспектор вдруг орет, стукнув по столу:
– А ну встань нормально! Руки вперед!
Аэлита – она и здесь в пионерском галстуке – пытается протестовать.
– Вы не имеете права, – говорит она тихим, глубоким, полным внутреннего достоинства голосом, в котором сквозит что-то такое… похожее на паутинку в лесу, отчего у меня на глаза вдруг наворачиваются слезы.
Я больше не вслушиваюсь в происходящее, тем более что инспектор теперь только орет уже на Аэлиту, а та в ответ гнет что-то свое. Если отсечь слова, то спор их видится как погоня одного голоса за другим – взрослого за детским. И детский вроде бы не прижат к стенке, мог бы еще бежать, но нет, встал как вкопанный, и взрослый бешено бьется об него, как головой о стену.