Чистый четверг - Тамара Ломбина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну ничего-ничего, мы ему как сына родим, да потом еще одного, так он и образумится, а? – заглядывала Мартыненчиха в заплаканные очи снохи. – Давай, Людушка, давай мы его скрутим, не оставим в сердце свободного места на глупости.
Давно выросли внуки, но даже когда «на старости лет» Шурка опять вдруг взбрыкнул и нашел себе «брунэтку» моложе Людки, мать, уже тяжело больная, заявила:
– Бросишь жену, считай, что со мной развелся, на похороны не приходи, к могилке не моги приступить.
Как ни странно, но хоть тетя Маруся в конце жизни похудела и помолодела, я, уже взрослый человек, рядом с ней опять почувствовала себя ребенком из того нашего общего двора, где соседи становились немного, а иногда и много, родственниками.
– А помнишь, теть Марусь, «Тына-тына у Мартына воровали огурцы, Мартыненчиха сказала: вы, ребята, молодцы!»? – Изменяя голоса, напевали мы эту дразнилку под ее окнами. И я запоздало краснею по самую макушку. – Не обижалась ты на нас за эту дразнилку?
– Чего ж обижаться, дети есть дети, а если вправду сказать, то мне приятно было, что до сих пор помнят, что я Мартыненчиха, жена Мартына, значит.
Сердце мое зашлось от нежности и жалости. Я беру прозрачные от худобы руки тети Маруси:
– Теть Марусь, ну почему хорошие люди такие несчастливые бывают?
– Ты никак обо мне, милушка? Да ведь я везучая, а значит, счастливая.
– Ты счастливая? – изумляюсь я потому, что, сколько помню, ее все бабы жалели.
– Конечно, девонька, как вспомню жизнь свою, так, словно солнечный день, мне она мерещится. Жаль, мамы не помню. Только отца и коня.
Да, детство у тети Маруси необыкновенное: мать с отцом познакомились и поженились в чапаевской дивизии. Мать в одном из боев погибла, а отец, который очень хотел сына, так и возил дочь за собой.
– Я долго своего отличия от мужского сословия не понимала. Отец так и не женился, а чуть я в возраст вошла, он и умер. Спасибо, взяла меня одна немка-белошвейка в услужение. Везло мне на хороших людей: и шить меня научила, и, когда замуж пошла, машинку мне подарила. Не раз я ее добрым словом помянула, а ее «Зингер» детей мне в войну от голодной смерти спас.
– Я тебя, теть Марусь, так и помню с твоей машинкой.
Быстро вертящееся колесо и сияние, как от маленького солнца… Нам, детям, казалось, что она никогда не спит. Все хотели проверить ночью, да так и не собрались.
– А бывало, Танюша, и не спала – это в военные годы, когда брала работу на дом.
Я глянула на портрет, который висит над кроватью, и отвела глаза, но тетя Маруся поняла:
– Знаешь, девонька, как я за Мартына замуж вышла? Вишь, ноги у меня неладные – ухватом. Это папенька в детстве, когда на Сивке учил ездить, так мне удружил. Долго я беды своей девичьей не ведала. Мальцы, как подросла, стали звать меня кавалеристом. Я уж больно простодушной была, все думала, что это они уважительно, а когда поняла, не одну ночь проплакала. Мартын ни разу в то мое первое девичье лето на меня и не глянул.
Жили мы тогда на конезаводе. Все парни подрастут – на коня. Но лучше меня редко какой ездил.
Помню, лето жаркое, устанем, косточки наломаем на сенокосе, а молодость свое берет. Оставалось время и на гульбища, и на игрища, и на любовь – у сна уворовывали.
Вот как-то наша конезаводская красавица Ксютка и говорит, что отдаст красную мальву из смоляных своих кудрей тому, кто первым доскачет до Макарьева дуба и снимет с ветки ее ленту. Парни – в седло, и я – тоже. А мой-то больше всех загорелся. Это я про себя Мартына так звала.
Ох, как мы летели! Все давно отстали, а мы с Мартыном во всем белом свете летим вдвоем. Кони ровно земли не касаются, но вот мой Огонек его Гнедка на четыре корпуса обошел. Лечу да все оглядываюсь. Красавец, как сейчас вижу: кудри черные, рубаха красная, а глазищи, как сливы огромные, и не поймешь, то ли синие, то ли черные. Вот уж и дуб близко, оглянулась, а у него зубы оскалены, и ненависть во взгляде, ровно я не девка, а враг его смертный.
Все парни остановились, вернулись. Слышу, он хрипло так кричит:
– Стой, Маруська! Чего хочешь, проси, не позорь перед хлопцами.
Глянула назад… Ох, проклятый, ох, любимый, до чего же хорош, боль моя глазастая! А место открытое, ровное, девки смеются, хлопцы свищут, а он меня догнать никак не может.
Тут меня бес-то в ребро и шпиганул:
– Хорошо, уступлю, только ты меня поцелуешь, когда вернемся. При Ксюшке.
– Черт с тобой! – полыхнул он глазищами.
Огонек разгорячился, пуще моего первенства не хочет уступать, но я его придержала. На последних метрах обошел меня Мартын, сорвал ленту и промчался мимо, в глаза мне не посмел глянуть. Я было спрыгнула с Огонька, но захотелось мне посмотреть, как он будет перед Ксюшкой моим снисхождением похваляться. Быстрее птицы прилетела я ему вослед.
Он-то, боль моя глазастая, ленту в костер бросил, не отдал Ксютке. Ко мне повернулся и говорит, глядя прямо в глаза:
– Ну, зелье, тебя сейчас целовать или до вечера оставить? А уж что было у меня, то было: лицом была разгарчива, волосы золотой ржи, коса до пят, иной раз голова болела от тяжести. Соскочила я с Огонька, косынку сняла, чтобы косу собрать, а волосы возьми да и рассыпься. Я их, Танюша, ромашкой ополаскивала. Знала, вражья девка, что они от этого еще больше золотыми кажутся.
Чувствую, глазам слез не удержать, а характер, как батя говорил, на огне замешан:
– Давай, – говорю, – целуй.
Он-то думал меня в отместку смутить, а я своим единственным богатством тряхнула, губу закусила, слезы в себя впила… Земля дрогнула, и полетела я, как на каруселях. Помню только, что руки протянула и положила ему на плечи, а он, нечистая сила, и берет меня за плечи…
Очнулась я у пруда, на голове косынка мокрая, надо мной заноза моя сердечная. Смотрит, вроде даже с испугом и лаской. Я, как вспомнила свой позор, вскочила да бежать. А он:
– Стой, Мартын долгов никогда не имел.
Схватил меня за руку… Знаешь, вот, ей-богу, мы с ним, наверное, часа два целовались.
– Откуда ты такая золотая взялась? – все гладил он мои волосы. А я ровно опьянела. Вся в его власти была. Но не обидел он меня…
А через месяц, как раз дело к осени, и сватов прислал. По теперешним временам у меня много детей. А не война, я бы ему каждый год рожала. Колхоз бы нарожала. А ты говоришь – несчастливая. Помню, перед сном кого молила, не знаю: бога ли, случай ли, судьбу или саму войну:
– Не убей, не убей, руки возьми, ноги, хоть без глаз, но верни мне его…
И ведь повезло же. Всем похоронки, а мне извещение, что пропал без вести. Значит, есть надежда, что живой.
– Теть Марусь, почему он опять уехал? Тогда, когда его Иван нашел. Ты так никому ничего и не сказала, а бабы не смели тебя спросить.
– Да, девонька… Я чуть с ума не спрыгнула, как пришел Иван и говорит: «Садись, мать, мне тебе надо сказать что-то…».
«Что с ним? Где он? Без ног? Слепой?».
Удивился Ванюшка, как это я догадалась, что речь идет об отце. А чего уж удивляться… Сколько вон лет после войны прошло, у меня трижды на дню, как Татьянка-письмоноска шла, так сердце и захолонет.
Ой, бабоньки, ой, голубоньки, и министр бы так не принял гостя: все из заветных уголков подоставали. Как на рождество, приготовилась я. Подошла к зеркалу, да так и вскрикнула, ведь как запело во мне: «Живой, живой», я про годы забыла. Даже в зеркале, мне казалось, должна была отразиться та молодуха, что его на войну провожала.
Смотрю я, значит, в зеркало, а чуда-то и не произошло: усталое лицо, все в морщинках. Да и косищи-то той уже давно нет. Как Иван пошел в ФЗУ учиться, так я ему на мое «золото» ботинки справила.
Вот, думаю, девонька, мудро это придумано, чтобы и в радость, и в беду – принародно. Не будь тогда людей со мной, не вынести бы сердцу моему радости.
Мы ждали к вечеру, а они в обед тут как тут. Не тронуло его время, такой же, только виски седые. Как ровесники, с Иваном, даже еще краше стал. И такая боль, такая мука в глазах. Стоим, смотрим друг на друга, плачем. А тут уж кто-то и людей оповестил, стали гости собираться. Я засуетилась, посадила его в красный угол. Иной раз думаю, мне больше ничего и не надо, вот так бы и сидел, а я бы его холила, как дитя малое, да лелеяла, соколика. Это я своего запала материнского, видать, не израсходовала.
Вот выпили мы по одному кругу, закусили, а наши довоенные друзья и стали просить, мол, спойте вашу песню. Затянула я: «Ой, ты, Галя, Галя молодая, обманули Галю, увезли с собою…». Бабка твоя, затейница, так повела первым голосом, что я обо всем на свете забыла.
Но замолчал вдруг Мартын: «Прости, забыл слова». Меня ровно кто ножом в сердце: «Нашу песню забыл! Забыл, забыл!». Вижу, соседки стали разбегаться. Остались мы вдвоем. У меня сердце прямо у горла колотится. Под сердцем, как у молодухи, сладкая волна, но подняла на него глаза…
«Прости меня. Вначале, после контузии, память у меня отшибло, лежал в госпитале, а потом… Уж так получилось, медсестра в меня влюбилась молоденькая, а я на войне… ну, короче, забыл, что такое женская ласка, вот и… Дети у нас… Прости, отпусти ты меня».