О Василе Быкове - Лазарь Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письма Василя становились все мрачнее и тревожнее. Вот несколько отрывков:
"Жизнь становится все отвратительнее во всех отношениях, а у нас эта отвратительность накладывается на неотвратимо надвигающуюся старость. Кажется, из всех зол эта последняя будет самой удручающей. Не знаю, по какой из причин - личной или общественной, но куда-то все дальше уходит литература. Не только сам не пишу, но даже не хочется читать, тем более, что почти все (все!) московские журналы от нас отрезаны (нет подписки), а теперь вот отрезают и последние демократические газеты (на второе полугодие), например, нет подписки на "Известия", которой я особенно дорожил. Минских газет хватает, но это почти все официозы, конечно, коммунистические, за исключением 2-3 малоформатных, которые имеют по 3-4 судимости и пустые счета в банках. Проблема политическая все та же: коммунистический тоталитаризм в условиях экономической катастрофы... Не знаю, когда мы встретимся (и встретимся ли), но мы всегда помним вас и, кажется, наша дружба, никогда не омраченная, уйдет вместе с нами".
"С поездками, кажется, все кончено. Ездить некуда. Да и незачем. Рейсовые автобусы отменены. А на своей машине - 1200 руб. литр бензина. При моей пенсии 80 тысяч, что равно 13 долларам. Ирина получает еще меньше (55 тысяч)... А я думаю: круг замыкается. Началась жизнь в нужде, недоедании, тем и закончится, по всей видимости. Хотя и то благо - не будет о чем сожалеть... В такой моей жизни очень остро ощущаю отсутствие Саши. Отсутствие в жизни. На очень многое теперь гляжу его глазами. Особенно что касается московских событий, тамошних деятелей. Да и при жизни он был мой ориентир. Маяк, светивший из Москвы. И вот теперь темно и глухо..."
"Посылаю тебе мою злосчастную статью, надеюсь, что все это дойдет до тебя - обычно сейчас не доходит. Прежде, перлюстрировав, оригинал посылали адресату, теперь пожирают с потрохами. И - без следа. Жизнь стала сволочная во всех отношениях и, кажется, все ухудшается".
"Ну а о своей жизни, что тебе написать, - сволочная жизнь во всех отношениях... Вот написал письмо и не знаю, как посылать - на какой адрес. Письма просто исчезают в черной дыре охранки... Телефонные переговоры стали выше возможностей".
Все это "сволочное" время он почти ничего не писал, какая уж тут работа - жизнь становилась невыносима. И он принял приглашение финского ПЕН-центра приехать в Хельсинки. Кажется, в зарубежных скитаниях Хельсинки оказались для него самым уютным местом. Первое письмо оттуда: "Вот уже почти неделя, как мы здесь - на чужой земле, вдали от родины, среди незнакомых людей. Первое впечатление - весьма не дурно! Ирина считает, что даже очень хорошо. Я не спорю. Встретили нас хорошо, поселили. Квартирка маленькая, однокомнатная, но в ней все есть, даже сауна". Здесь я остановлюсь, чтобы сказать, что бытовые удобства меньше всего интересовали Василя. В Минске был "кабинет" (если можно так торжественно именовать ту маленькую комнату, где стоял его вполне заурядный, массового производства письменный стол с пишущей машинкой, которую в Финляндии заменил компьютер, давшийся ему не сразу). Потом в Хельсинки обнаружилась библиотека, где можно было добывать русские книги и журналы, что для Василя было очень важно (он даже прислал мне фотографию: сидит в кресле и читает "Вопросы литературы"). В Германии с русскими изданиями было хуже.
А теперь о самом главном: "Зато я, как нигде и никогда прежде, писал он, - погрузился в работу. Написал небольшую повестушку. Уже перевел ее на русский и еще - как видите, овладеваю новой техникой, которую поименовал ЖИВОГЛОТОМ. Доставляет определенные удобства, но и пожирает усилия вместе с нервами, и я начинаю порой завидовать тем писавшим, которые это делали гусиными перьями. И вроде неплохо получалось, чего не скажешь о многих из их кнопочных потомков. Что получилось у меня посредством кнопок, пока не представляю".
Да, в Хельсинки ему было хорошо после "сволочной жизни" в Минске под неусыпным надзором Севрука и его коллег из разных ведомств, он смог начать работать... Но можно ли здесь ставить точку?
В 1897 году врачи предписали Чехову - у него началось тогда кровохарканье - провести осень и зиму на юге. Он поехал в Ниццу. Там он чувствовал себя лучше - солнечно, тепло, чистый воздух. Он даже подумывал, не поселиться ли вообще в Ницце, потом предпочел Ялту. Но в письме из солнечной Ниццы жаловался сестре: "Работаю, к великой своей досаде, недостаточно много и недостаточно хорошо, ибо работать на чужой стороне за чужим столом неудобно; чувствуешь себя так, точно повешен за одну ногу вниз головой". Через три недели о том же: "Много сюжетов, которые киснут в мозгу, хочется писать, но писать не дома - сущая каторга, точно на чужой швейной машине шьешь".
Я вспомнил об этих жалобах Чехова, думая о Быкове, которому, меняя страны, пришлось кочевать, как перекати-поле, из одного места в другое, жить в чужих квартирах, работать за чужими столами. Да, жить и писать в Минске стало невозможно, но скитания на чужбине вряд ли прибавляли ему сил - ведь он тоже был не богатырского здоровья, давно страдал от тяжелой астмы (я был свидетелем нескольких жестоких приступов) и лет ему было вдвое больше, чем Чехову, когда врачи посоветовали тому перезимовать в Ницце.
Когда Быковы перебрались в Прагу (конечный пункт их зарубежных скитаний), там не сразу наладилась их жизнь, были какие-то сложности с квартирой. Потом вроде все утряслось. Но вскоре его начали тревожить боли. Я не сразу придал этому значение, по-прежнему считая астму его главным врагом. Потом его оперировали, я несколько раз после этого говорил с ним по телефону. Он вдруг сказал, что, может быть, поедет долечиваться в Минск. И я понял, что дело очень скверно.
Вот его письмо из Праги - перед отъездом в Минск. Это прощальное письмо - только он, конечно, этого не говорил, он ведь был из тех, кто молча терпит свои беды, да и так все было понятно: "Прошел месяц со дня операции, - писал он, - но я все не могу прийти в норму. Острые боли прошли, но тупые остались. Эти донимают по-прежнему, особенно ночью. В ближайшее время предстоит несколько курсов химиотерапии, не знаю, как она мне обойдется. А вообще, кажется, я сделал ошибку, доверившись друзьям и обратившись к медицине. Ну немного побаливало в боку (иногда), вроде ничего страшного. А теперь в одночасье из нормального превратился в инвалида. Действительно - не тронь лиха, пока тихо. Не знаю еще (не говорят), сколько там метастазов. И где?..
Валя Оскоцкий прислал мне очень обстоятельное (и утешительное) письмо, взывающее к бодрости и оптимизму. Конечно, спасибо ему, но здесь никакие утешения ни к чему. Самое лучшее - помолчать. Молчание емче всяких слов. Ирина вообще старается обходиться без слов о болезни, ведет себя со мной как со здоровым. Правда, иногда срывается, хотя и ненадолго. Как-нибудь обрету больше силы и поедем на родину, где, конечно, меня ждут. Не только друзья, но и другие. Готовят встречу...
Дорогие мои друзья! Мы с Ириной очень желаем вам здоровья и благополучия. Очень бы хотелось еще встретиться. Но - не знаю...
Обнимаем вас! Держитесь".
Вот такое горькое письмо...
Последний раз я разговаривал с ним в субботу, в понедельник он должен был ложиться в минский онкоцентр. Жить ему оставалось считанные дни...
В мемуарном очерке, посвященном Твардовскому, Быков рассказывал: в те дни, когда после "Мертвым не больно" и "Круглянского моста" на него обрушилось цунами остервенелой официозной критики, он получил (кажется, ко Дню Победы) из "Нового мира" традиционное редакционное поздравление, в которое Твардовский вписал несколько слов. "Все минется, а правда останется", - написал он автору, которого рвали на части, ели поедом сторожевые псы партийно-государственной лжи. Эти слова поддержки были тогда очень важны для Быкова: Твардовский, писал он, "дал мне возможность выстоять в самый мой трудный час, пошатнувшись, вновь обрести себя и остаться собой".
И помог ему осознать великую силу правды как единственной, главной цели писателя. Той правды, которая неподвластна времени. Ей верно служил Быков, и она останется. Останется как непреходящая ценность и в белорусской и в русской литературе (да, и в русской тоже - он был не только верен ее высоким традициям, но многое наметил, подсказал, что было очень важно для ее развития). Книги его останутся...
А Василя нет. Что поделаешь, пустеет мир, в котором я жил. Нет, надо сказать иначе: мир, которым я жил, который был мне бесконечно дорог. "Уходят, уходят, уходят друзья..."