Однова живем… - Тамара Кириллова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Милый, да какую же беду ты мне предсказываешь?
Я очень хорошо запомнила это, до сих пор у меня в ушах мамина интонация:
– Да умница ты моя, да что ж ты хочешь мне сказать?
Мурманск рано начали бомбить, на Росту тоже сбросили пару бомб, но они разорвались в порту, и мы этого не видели, только слышали отдаленные взрывы. В начале июля мы эвакуировались. Сборы были скорые и суматошные. Отец настоял на том, чтобы мы взяли немного вещей с собой. Он был убежден, что война скоро кончится. Нас погрузили на второй этаж наспех сколоченных нар в товарном вагоне. Второй этаж – это было маленькое счастье, потому что с водой было плохо, дети и взрослые поносили, и сказать, чем это оборачивалось, мешает элементарное чувство брезгливости.
Ехали мы долго, останавливались иногда на несколько часов, пропуская срочные составы. В Иваново-Вознесенске был тупик. Нас сначала распределили в город Родники, а оттуда направили в прелестную деревушку. К маме очень хорошо отнеслись, нас устроили в просторном чистом доме. Мы быстро подружились с деревенскими ребятами, бегали с ними купаться в прозрачной живописной речке, ходили за земляникой. Леса со всех сторон вплотную окружали деревню, и земляники было очень много. Мы недолго там прожили, потому что вышел какой-то указ, разрешающий эвакуированным ехать в их родные места. И мама решилась ехать в свою деревню, потому что, как говорится, дома и солома едома. Мы сели в Кинешме на пароход и несколько дней плыли по Волге до Камышина. У парохода было длинное и таинственное имя «Чайковский». Почти каждый день на нем менялись грузы: то это была клубника, то белые мыши, то овчарки устрашающего вида. Когда я спросила маму, для чего столько много овчарок, она почему-то испугалась и стала шёпотом говорить:
– Не спрашивай! Значит, нужно, раз везут. И не вздумай у кого-нибудь спрашивать!
В памяти осталось волнение всего населения парохода, когда мы проплыли мимо утеса Стеньки Разина. А в другой раз все опять собрались на одной стороне парохода, потому что мы проплывали мимо огромного портрета Сталина на высокой скале.
Сама по себе Волга не произвела особого впечатления, потому что мы привыкли к Кольскому заливу. А денег на то, чтобы теперь проехаться по Волге, у меня, наверно, никогда не будет. Все, кому посчастливилось совершить это путешествие, говорят, что только во время него и начинаешь понимать по-настоящему русскую историю и русскую душу…
Мы добирались до родных мест больше месяца. И, наверно, даже мы, дети, здорово устали за это время, потому что я хорошо помню то ощущение глубокого покоя, которое охватило меня, когда мы ехали в телеге с душистым сеном со станции Ржакса. Когда мы приехали, то узнали, что утром хоронили бабушку Афимью, мать мамы Натани. Нас кормили вкусной кутьей и другой поминальной пищей.
Август – теплый, душистый, с яблоками – принял нас в свое лоно. И для меня начались два самых счастливых, два самых осознанных года моей жизни.
* * *Снова пеклись блинчики к завтраку, снова я сидела на крыльце и смотрела, как из-за рощи выплывает огромное, несущее радость солнце, снова бегала по росистой мураве. А потом мы со Стасиком провожали маму Натаню и маму к правлению. Бригадиром был всё тот же однорукий Алёшка Пантелеев, который так же с шутками, с прибаутками распределял женщин на работу. Женщин… Тут-то и крылось отличие от довоенного времени, которое я вначале никак не могла понять: почти все мужчины уже воевали. И еще было отличие. Теперь было мало лошадей, лучших забрали на войну. На дальние поля еще давали лошадей, а на ближние, в трех-четырех километрах, женщины и немногие мужчины шли пешком. Петь почти перестали.
Стасика я оставляла в детском саду, который тогда впервые открыли в бывшем мельничьем доме, где помещалось также и правление колхоза.
Дом был большой, и я с любопытством ходила из комнаты в комнату, пытаясь представить, как тут жили до раскулачивания четыре брата, четыре холостяка Семёновы, должно быть, тоже наши родственники по маминой линии. Они много почудили на своём веку, особенно старший, Иван Филиппович. Отец рассказывал о нём: «Он, как выпьет, ему охота повеселиться. А с кем? Не с кем, никого нет. Он выйдет с гармошкой и говорит грачам:
– Зны (значит), танцуйте!
Один грач гаркнет, другие молчат.
– Зны, танцуйте, вам говорят!
Молчат. Он берет ружье: бах! бах! Грачи: «Гар! Гар!»
– Зны, говорил, танцуйте».
А где-то уже в более позднее время Андрей Филиппович, которому в тридцать седьмом году дали десять лет, и он их полностью отсидел, а после мотался по всей стране в поисках лучшей доли, сказал моему отцу.
– Где бы советской власти начаться лет на десять пораньше. Раскулачили бы нас тогда на десять лет раньше. Я хоть свет повидал, а то у мельницы-то просвета не было, чертоломили с рассвета до заката…
Я смотрела на клены, которые теперь отступили до самой мельницы, и думала: «А живы ли те грачи, которые не хотели танцевать?»
Мельница уже работала, перемалывая зерно нового урожая, и кругом далеко раздавался ее характерный и какой-то очень уютный звук: «Тук-тук-тук…».
С утра мы с подружками играли в куклы либо у нас на крыльце, либо в смородиновых кустах у соседки Тони, подальше от мальчишечьих глаз. Мы делали куклам кровати и диваны из ярких и колючих цветов лопуха, шили им платья. Когда земля и вода прогревались, мы купались подолгу и шли обсыхать в лес. Около нашей деревни было два леса: Тоненькая и Долгая, почему-то женского рода. Видимо, они выросли на склонах расползшихся оврагов, потому что по форме напоминали сложенные для мытья ладошки. Ближе к нам была Долгая. Чаще всего мы туда и бегали, скорее всего не потому, что этот лес был ближе, а потому, что он был более светлый, разреженный, не такой мрачноватый, как Тоненькая. Обычно дальше родника мы редко заходили, побаивались: за родником лес был такой же мрачный, как и в Тоненькой. В лесу было всегда интересно и всегда находилось что-нибудь, что можно было пожевать. В первые весенние дни там расцветали медуницы и другие цветы, названия которых я не помню, но которые можно было срывать и обсасывать сладкий сок у основания лепестков. Позже поспевала земляника, затем малина, ежевика и костяника, потом шли орехи и грибы. А сколько там было разных корешков, дикого лука, дикого чеснока, каких-то съедобных травок. Я всегда набирала меньше других ягод и грибов, потому что мне никогда не надоедало наблюдать за жизнью леса. Обычно я отставала от других, садилась или ложилась на живот и смотрела, и слушала, слушала, слушала…
Мы играли в лапту, в штандр, горелки, прятки. Так незаметно проходил день, а ближе к вечеру я заходила за Стасиком, мы шли домой, и я чистила чугун, а то и два картошки, пахтала масло, когда собиралось достаточно сливок. Мы бежали встречать маму Натаню и маму и, хотя мне уже было восемь лет, я все еще верила, что это кума Лиса присылает нам гостинцы, как верила и тому, что меня нашли в капусте в нижнем огороде, хотя уже прекрасно знала в это время, откуда берутся дети у людей и у животных.
К тому времени, когда картошка была на столе, мы со Стасиком чаще всего уже засыпали, нас с трудом расталкивали, сажали за стол, и мы клевали носом и тыкали вилкой мимо сковородки. Потом мыли ноги и моментально засыпали.
Первого сентября я пошла в школу. В отличие от хрестоматийного утверждения, что человек всегда помнит первую учительницу, я свою не запомнила: ни лица, ни имени. Так как понаехало много эвакуированных, классных комнат в школе не хватало, учителей тоже. Поэтому мы занимались по два класса в одном помещении, при одной учительнице. Первый класс садился справа, третий – слева. Учительница давала задания и работала с одной половиной, потом с другой, и так нас чередовала. В сорок первом году ещё были и тетради, и перья, и чернила, и резинки. Но уже через год с бумагой стало плохо, с другими школьными принадлежностями – тоже. Чернила мы изготовляли из каких-то наростов на дубовых листьях. Писали на газетах, канцелярской бумаге, которую нам давали в правлении колхоза.
В октябре 41 года учеников стало еще больше. В нашу деревню распределили большую партию эвакуированных евреев из Белоруссии. Так как наш дом считался просторным, к нам поселили восемь человек: троих взрослых и пятерых детей. Взрослые были Аня Гитлина, ее мать Сарра, сестра Ани Дора Каменкович. Все дети были Анины, Мишка и Сона уже большие, им было 15 и 16 лет, другие поменьше. Дора Исаковна была учительница, она пошла преподавать в среднюю школу, так называемую ШРМ (школу рабочей молодёжи), которая помещалась в бывшей конторе барина Соколонова. За короткий срок Дору Исаковну полюбила вся деревня. Она излучала доброжелательность, за словом в карман не лезла и была большая хохотушка. Как-то мама Натаня спела частушку про Сталина:
Ах, Йося дорогой,Карие твои очи.Всех крестьян в Сибирь загнал,А евреев – в Сочи.
Дора Исаковна залилась хохотом: