Однова живем… - Тамара Кириллова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А где же я?
– Да вот же ты, с веточками.
– Это не я.
– Нет, ты. Спорим, что ты? Стасик, где на фотографии Наташка?
– Вот она. В матроске. А вот я.
Трудно передать словами моё состояние, когда я убедилась, что эта некрасивая девочка с сощуренными глазами и нелепым ртом гузкой была я. До сих пор я росла в убеждении, что я красавица. Об этом говорили взрослые, об этом говорило зеркало. И вдруг эта фотография! Где «русалка», где «ненаглядная красавица», где «зеленые глазищи»? Если в этом возрасте бывают микроинфаркты, то он у меня был, потому что несколько дней у меня болело сердце, и мама водила меня к врачу.
Запомнился ещё один эпизод из этого же времени, связанный с фотографиями. Отца премировали путёвкой в Ялту. Он привез оттуда пачку больших блестящих фотографий, снятых в основном в Никитском Ботаническом саду. Отец гордился тем, что побывал в этой сказочной стране. В его гордости было как бы предчувствие того, что больше уже никогда ему не придется съездить ни в Крым, ни на Кавказ. Необыкновенность этой поездки отец видел ещё и в том, что некоторые снимки были сделаны на фоне церкви, в которой снимали «Праздник святого Иоргена» как раз тогда, когда отец отдыхал там. Я заметила, что мама иногда подолгу рассматривала эти снимки и тяжело вздыхала. А однажды, играя с куклами, я услышала, как она говорила соседке, показывая ей фотографии:
– Мне думается, что вот эта. Видишь, она тут с ним рядом, и тут тоже.
– Да брось ты, Клава, расстраиваться. Они все кобели. Как ступят за порог дома, так и забудут про всё на свете.
Дальше соседка говорила шёпотом, а мама слушала её с каменным лицом, и по нему катились редкие слёзы. Сердце моё сжималось от жалости к ней. Теперь я понимала, почему мама ни за что не хочет надевать берет и воротник-пелерину, которые отец привёз ей из Крыма и которые были связаны из непряденной длинноволосой шерсти крымских овец. Эти воротники и береты были тогда очень модными.
* * *В 1940 году отцу предложили лучшие условия в посёлке Роста, неподалеку от Мурманска, на той же стороне Кольского залива, и мы переехали туда. У нас было теперь две комнаты в двухэтажном доме барачного типа. Роста мне не понравилась. Она была какая-то унылая, серая, играть на улице было негде, лес был гораздо дальше, чем в Дровяном, и родители редко отпускали нас туда одних: почти всегда с нами ходил кто-нибудь из взрослых. Но зато мне вскоре привалило неожиданное счастье. Из деревни приехала не то знакомая, не то родственница – в деревне почти все оказывались родственниками, стоило только хорошо покопаться в родословных. Ее звали Вера Сигачева. Она была красавица. До сих пор я не видела в жизни таких красивых девушек. У неё были необыкновенная кожа, зеленоватые глаза, похожие на кошачьи, и ослепительные белые зубы. Она жила какое-то время у нас, пока не устроилась на работу. А приняли её билетершей в Дом Офицеров. И счастье заключалось в том, что я могла теперь ходить в кино бесплатно. Фильмов тогда выпускали мало, и я смотрела одни и те же фильмы по несколько раз. Иногда, если у мамы было хорошее настроение, я просиживала в зале по два сеанса подряд. О Любови Орловой сказано столько прекрасных слов, что вряд ли я бы сказала что-то новое, если бы попыталась выразить своё восхищение ею. Я уже за то благодарна жизни, что однажды, много-много лет спустя, судьба свела нас за одним обеденным столом в ресторане «Европейской», и я, немного волнуясь, попыталась сказать ей, как я её любила и желала ей добра, как благодарно должно быть ей наше поколение, жизнь которого она озарила своей замечательной улыбкой.
А тогда, в Росте, я наворачивала на себя тюлевые занавески, подкладывала в носки пустые катушки из-под ниток, забиралась на табуретку и пела:
Зиги-зиги ду,Зиги-зиги ду,Я из пушки в небо уйду,В небо уйду.
Катушки срывались и больно впивались в пятки, но какое же искусство не требует жертв… Зато подруги были довольны и говорили мне, что «вот здесь» и «вот здесь» я похожа на Орлову. Одно «вот здесь» означало скулы, другое – овал лица, но мы тогда таких слов не знали.
И первой моей любовью был, конечно же, Евгений Самойлов. Я не знаю, что бы накрутили на эту тему психоаналитики, но первый сексуальный толчок что-нибудь да значит. Иначе не было бы так, что всю жизнь я отмечала в толпе и всюду похожих на Самойлова, и позднее вышла замуж за человека со сходным типом лица.
Я не помню, чтобы до войны демонстрировались фильмы-балеты. Но, наверно, в киножурналах кое-что показывали, потому что вдруг я стала твердить, что буду балериной. Я танцевала под любую музыку, которую передавали по радио, пыталась и на вытянутых пальцах, набивала в носки вату, пробки, падала, плакала, но все-таки танцевала. На втором этаже жила одна очень интеллигентная пара, оба инженеры, оба из Ленинграда. Наверно, мама им сказала, что я пытаюсь танцевать. Однажды они позвали меня к себе и дали мне два больших бархатных зеленых альбома. При виде первых же фотографий сердце моё сжалось в комочек. Это были снимки Анны Павловой. Ничего более прекрасного я не видела даже в кино. Я впитывала в себя линии её рук, плеч, ног, талии. Там были и другие балерины, но они не были так прекрасны, от них, выражаясь языком современным, не исходили такие флюиды, которые я тогда интуитивно ощущала. Я стала часто бегать на второй этаж. Постучусь, зайду, поздороваюсь и – стесняюсь сказать, зачем пришла. Но хозяева убедились, как аккуратно, стараясь не дышать, я переворачиваю страницы, и они ни разу мне не отказали. Они часто поили меня чаем с очень вкусным вареньем и необыкновенными конфетами, которые им присылали из Ленинграда.
В июне 41 года мама, по чьей-то рекомендации, повела меня в Дом Офицеров. Руководительница балетного кружка попросила маму раздеть меня до трусиков, долго осматривала меня, щупала подъем, потом сказал мне, чтобы я что-нибудь станцевала. Я вначале стеснялась, но потом разошлась и даже показала Орлову. Руководительница долго, но по-доброму смеялась и велела маме привести меня осенью. Она сказала, что будет заниматься со мной по особой программе, чтобы я сумела наверстать то, что умеют делать другие.
А через несколько дней объявили войну. Странно, что до сих пор приходится встречать в литературе оправдательное утверждение, что, мол, войны не ждали, во всяком случае, так скоро. Ждали. И скоро. Я прекрасно запомнила обрывки разговоров отца со своими приятелями. Они говорили о войне, говорили о том, что она не за горами.
А в нашей семье войну предсказал кот Васька. Черные коты редко бывают красивыми. У этого же была очень симпатичная и умная мордашка (так и хочется сказать – лицо). На лбу у него была белая звёздочка, на груди – белая манишка, и все четыре лапы – белые. Достался он нам по случаю. Хозяева плакали, отдавая его. Они жили тут же, через стенку. У них родился ребенок, и раз-другой они застали Ваську за тем, что он, забравшись в кроватку к ребенку, с любопытством разглядывает его. Они, естественно, испугались и отдали кота нам. Васька быстро привык к новой семье, хотя первое время тосковал. Он был необыкновенная умница, как собака, все понимал. Он любил шоколад и соленые огурцы. Ему было суждено совершить переворот в сознании моего отца и в его отношении к будущим нашим котам. Отец был в молодости известен как первый деревенский живодер, и стоило больших трудов уговорить его взять кота. Помогли наши со Стасиком слезы. Так вот Васька приручил отца тем, что он каждый вечер встречал его с работы. Своим чутким кошачьим ухом он слышал шаги отца за дверью, одним прыжком взлетал на дверь, обшитую каким-то мягким материалом, дверь открывалась, и вторым прыжком Васька прыгал отцу на грудь и начинал ласкаться. Расчёт был потрясающий, как в хорошем цирковом номере. Но однажды что-то не сработало, Ваське придавило дверью лапу, и несколько вечеров он просто встречал папу у порога. А потом опять начал прыгать. И, как признавался отец, позднее, когда мы эвакуировались, Васька настолько согревал его существование, что отец плакал о нем, как о близком человеке, когда Васька погиб. А погиб он трагически. Он не ходил на улицу, а гулял, усевшись в форточном проеме. Однажды в соседний дом ударила бомба. Напротив нашего окна стояла запряженная в телегу лошадь. Оба животных испугались взрыва. Васька, наверно, инстинктивно искал защиты у живого существа, потому что он бросился к лошади, а лошадь от испуга понесла, и Ваську задавило. Все это рассказал отцу один из соседей, свидетель происшедшего. Об этом отец написал нам в деревню, и мы все горько плакали.
А за три дня до войны Васька, этот кошачий Нострадамус, вспрыгивал на плечи маме, которая сидела за швейной машинкой, и ласкался, ласкался к ней, не давая ей работать. Мама брала его на руки, целовала и говорила:
– Милый, да какую же беду ты мне предсказываешь?
Я очень хорошо запомнила это, до сих пор у меня в ушах мамина интонация: