Тысяча белых женщин: дневники Мэй Додд - Джим Фергюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что отец, в своей напыщенной, но отстраненной манере – в таком же тоне он мог бы дать разрешение на то, чтобы меня отправляли в институт благородных девиц (возможно, просто потому, что во мне течет его кровь, я способна со столь дьявольской легкостью подделывать его стиль и почерк) – выражал убежденность, что «бодрящий воздух Западных равнин, простая, здоровая жизнь на лоне прекрасной природы и захватывающий культурный обмен помогут поправить пошатнувшееся душевное здоровье моей непутевой дочери». Не правда ли, поразительно – у отца просят – и получают! – разрешение на то, чтобы его дочь совокуплялась с дикарями.
К письму отца прилагались подписанные разрешения на то, чтобы меня выписали из лечебницы. Все это Марта упаковала в аккуратный, совершенно убедительный пакет, доставленный доктору Кайзеру посыльным.
Конечно, как только ее роль во всем этом раскрылась бы, Марту ожидало бы немедленное увольнение – а может, и уголовное преследование. И так вышло, что моя верная и бесстрашная подруга (сказать по правде, не особенно привлекательная внешне), которую вряд ли ожидала иная участь, чем одиночество старой девы, сама записалась в участницы программы. И едет вместе со мной в этом самом поезде… так что я не одна мчусь навстречу самому большому приключению в своей жизни.
24 марта 1885 года
Если я скажу, что сердце мое не трепетало перед участью, что ждала нас, – я слукавлю. Мистер Бентон предупредил нас, что по контракту мы обязаны родить индейскому супругу хотя бы одного ребенка, после чего прожить с ним два года, а потом поступать, как нам – точнее будет сказать, как властям заблагорассудится. Но я не преминула задуматься о том, что наши индейские мужья могут иметь на этот счет иное мнение. Тем не менее, даже это казалось невысокой ценой за побег из Ада, которым была лечебница, – вполне могло статься, что меня собирались продержать там до конца жизни. Но теперь, когда мы отправились в путешествие, где наше будущее столь туманно и ничего нельзя знать наперед, вполне естественно, что нам стало страшно. Была какая-то ирония в том, что я пустилась в самое безумное путешествие в моей жизни, чтобы избегнуть участи безумцев.
Но, честно говоря, мне кажется, что бедная и наивная Марта очень ждет конца путешествия; обрадованная перспективой замужества, она прямо-таки расцвела! Представьте – она только что полушепотом попросила у меня совета о телесной стороне любви! (Кажется, из-за причины моего заточения все – даже лучшая подруга – считают, что я знаю об этой самой телесной стороне любви все.)
– Какого совета, милая? – спросила я.
Тогда Марта совершенно устыдившись, подалась вперед и едва слышно произнесла: «ну… как… эм… сделать мужчину счастливым… то есть, ну, удовлетворить его плотские потребности?»
Я посмеялась – такой милой мне показалась ее невинность. Марта надеется удовлетворить своего дикаря! «Ну, во-первых, предположим, что физические потребности аборигенов схожи с потребностями мужчин нашей благородной расы. А ведь у нас нет оснований сомневаться в этом, так? А если дикари и белые мужчины схожи в велениях сердца и плотских желаниях, то из своего ограниченного опыта, я могу сказать: лучший способ осчастливить мужчину – если тебе нужно именно это, – изо всех сил ублажать его, готовить ему пищу, совокупляться с ним, когда бы и где он этого ни пожелал, только никогда сама не домогайся его, не выражай готовности и любовной тоски; все это пугает мужчин – которые в большинстве своем мальчишки, которые лишь притворяются взрослыми. И, вот что, пожалуй, важнее всего: насколько мужчины боятся женщин, которые не скрывают своих желаний, настолько же они не любят, когда женщина не боится высказаться – как угодно и о чем угодно. Я узнала это от мистера Гарри Эймса. Так что я бы посоветовала тебе сразу и недвусмысленно соглашаться со всем, что скажет твой новый муж, – а, да, и напоследок – сделай так, чтобы он думал, что очень щедро одарен, э-э, природой, даже если – особенно, если это не так».
– А как я узнаю, щедро ли он… одарен? – спросила моя бедная невинная Марта.
– Милая, – ответила я. – Ну, ты же заметишь разницу между, скажем, закусочной колбаской и сарделькой? Корнишоном и огурцом? Карандашом и сосной?
Лицо Марты сделалось пурпурным, она зажала ладошкой рот и захихикала. И я тоже засмеялась вместе с ней. Мне подумалось: как же давно я не смеялась по-настоящему. И как же это хорошо – смеяться.
27 марта 1875 года
Дорогая сестрица Гортензия!
Читая это, ты наверняка уже знаешь о моем внезапном отъезде из Чикаго. Единственное, о чем я сожалею – о том, что не присутствовала при моменте, когда семье сообщили обстоятельства моего «побега» из «тюрьмы», куда вы сговорились заточить меня. Мне в особенности хотелось взглянуть на то, как отец воспринял известие, что я скоро стану невестой – да-да, я выйду замуж и, сами понимаете, стану совокупляться с настоящим дикарем с Западных равнин, индейцем-шайенном! Ха-ха. К вопросу о «моральном извращении». Я так и слышу, как отец бушует: «Да она и вправду спятила!» Все бы отдала ради того, чтобы взглянуть, какое у него при этом будет лицо!
Правда ведь – неужели ты не догадывалась, что твоя несчастная беспутная младшая сестренка в один прекрасный день отчебучит что-то этакое, из ряда вон? Представь, если сможешь, как я еду в грохочущем вагоне в неизвестность Западных равнин. Сможешь ли ты попытаться представить жизнь, столь разительно отличающуюся от твоей? Сытой и удобной (хотя, по мне, смертельно унылой) жизни чикагской буржуазной семьи, замужем за бесцветным банкирчиком Уолтером Вудсом и выводком таких же бесцветных отпрысков – сколько их у тебя, я уже сбилась со счета, пять, шесть маленьких чудовищ, безликих и бесформенных, как квашня?
Но прости меня, сестрица, за то, что я нападаю. Просто теперь я наконец могу свободно, не опасаясь цензуры или наказания, выразить свой гнев и возмущение в адрес моей семьи, которая так со мной обошлась; могу говорить все, что думаю, не беспокоясь о том, что мои слова сочтут очередным доказательством моего безумия, без неумолимого страха того, что моих детей отлучат от меня навечно – все это в прошлом, и мне нечего терять. Наконец-то я свободна – телом, душой и духом… По меньшей мере свободна настолько, насколько может быть свободна та, что заплатила за это своим чревом.
Но довольно об этом… пока. Теперь я должна рассказать тебе о моих приключениях, о долгой дороге и удивительной стране, которую я увидела. Рассказать о том, как она поразительна, как пустынна и одинока… Ты, едва выезжавшая за пределы Чикаго, попросту не сможешь представить себе всего этого. Город трещит по швам, он вырастает из пепла опустошительного пожарища, наползая и наползая на прерии – так стоит ли удивляться, что дикари бунтуют против того, что город движется все дальше и дальше на запад? Ты не сможешь представить себе толп, человеческого скопления, всеобщей суеты там, где еще в нашем детстве были дикие прерии. Поезд проезжал мимо новых складов недалеко от того места, где я жила с Гарри. (Ты, помнится, так и не навестила нас, Гортензия? …Почему это меня не удивляет?) В этих местах трубы выпускали дым всех цветов радуги: голубой, оранжевый, красный – в воздухе струи дыма смешивались, точно краски на палитре. Это даже красиво – картины кисти безумного бога. Мимо боен, где вопли ужаса бесправной скотины прорывались даже сквозь жестяной грохот поезда, а нездоровый запах заполнил вагоны, точно едкая жидкость. Наконец поезд вынырнул из густого облака смога, точно выбрался из плотного тумана на свежевспаханные поля, вывороченную черную землю и любезные сердцу моего отца ростки пшеницы, только-только выбивающиеся из-под земли.
Должна рассказать тебе, что, несмотря на уверения отца в обратном, истинная красота прерий – не в симметрии вспаханных полей; она возникает там, где заканчивается обработанная земля, настоящая дикая прерия, полная живой травы, – точно живое и дышащее существо, она колышется до самого горизонта. И сегодня я видела луговых тетеревов – их были сотни и тысячи, целые стаи; они разлетались во все стороны, вспугнутые грохотом поезда. Поразительно было смотреть на этих птиц после того года, что я проработала на убогой фабрике, где мы готовили тушки к продаже, – я думала, что больше никогда не смогу есть птицу, до конца дней своих. Знаю, что ни ты, ни другие никогда не поняли бы моего решения заняться столь скудно оплачиваемым трудом, как и жить вне брака с тем, кто настолько ниже меня по положению в обществе – как знаю и то, что вы всегда говорили об этом, как о доказательстве моего безумия. Но неужели ты не видишь, Гортензия, – меня толкнуло в большой мир именно наше детство в закрытом панцире под крышей родительского дома. Я бы задохнулась и умерла от скуки, останься я дольше в этом темном и мрачном доме, и, хотя работа на фабрике оказалась и впрямь отвратительной, я ни капли не жалею о том, что ею занималась. Я многому научилась у мужчин и женщин, которые так же, как и я, занимались тяжелой работой. Я узнала, как живет остальной мир – те, кому повезло меньше, чем нам с тобой, а таких, как ты понимаешь, большинство. Этого, дорогая сестричка, ты никогда не поймешь и потому всегда будешь куда беднее душою.