Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бабушка, бабушка, — Алеша шепотом, — он не твой отец был, он тебе не родной?
— Родный! — безнадежно просто сказала бабушка. — Хиба чужой такое сделал бы! Думала, не выживу, так нет, поднялась. Топиться собиралась… Зажило, як на собаци.
— А ты любила его? — спрашивает Алеша.
— Кого?
— Ну, этого человека, который был твоим отцом…
Просто сказать «твоего отца» он почему-то не может.
— А хто нас пытав, кого мы любим, кого нет. У нас и слова такого в ходу не було. Я и погулять не успела, батько меня и пропили…
— Как пропили?..
— Обыкновенно… Приехали сваты, ударили с батькой по рукам и, как водится, — горилку на стол… Я в ногах валялась: «Тату, пожалейте, не отдавайте, я ж молоденька, ще й свиту вольного не бачила, в дивках не погуляла». — «Хочешь, щоб дождались, як пузо нагуляешь!» Носком чебота откинул меня с дороги. Як ки́шку або собаку… Пишов соби.
Про жениха почула, старый уже, вдовец, правда, без дитей, первая жинка померла, вин старше меня на двадцать лет, а мени, мабуть, и шестнадцати не було.
Приехали на смотрины. Я глянула: хмурый, худый, очи важки, недобри — та из хати… Думаю: все одно смерть. Через садок, в огород, а там пид гору. Пока воны коней сидлали, я до байрака добигла, а там и ставок. Омут под берестками. Думала, кинусь, и все. На конях перехватили. Твой дедушка от ставка…
— Какой мой дедушка? — не понимает Алеша.
— Жених хто був? Твой дедушка, — объясняет бабушка.
Алеша его не помнит, не видел. Говорили, умер от тифа в голодном двадцать первом году.
— Вин от ставка, а батько через байрак… Я до берега, он аркан метнул, петлей меня захлестнул, свалил на землю. Жених подскакал, нагайкой врезал, сорочка на спине лопнула. Батько жениху аркан передал, тот коня на дыбы, и поволокли они меня. Коней вскачь пустили, по всем выбоинам, по всем кустам. В крови вся, в синяках… Связали, в чулан заперли. В церковь везли, за руки держали, шоб не выскочила. На самой паперти отпустили, сказала: «Чого ж теперь… Сама пойду».
У бабушки глаза такие, ничего не видят, слепые от давнего горя глаза. А может, и не от давнего, потому что бабушка тихо, будто про себя говорит:
— За нелюбого важко идти, а ще важче с нелюбым все життя прожить…
Сама собой песня творится, в которой невыплаканные слезы, изломанная жизнь. И, повинуясь безотчетному чувству, Алеша неожиданно для себя берет бабушкину руку и целует ее, эту натруженную и добрую для него руку.
Бабушка гладит наклоненную голову внука, и слеза ее, одна, другая, тяжелая запоздалая слеза словно прожигает тонкую кожу на шее, на плече Алеши…
Как чувствовал он в те минуты время, его движение, превращения, которые отделяли его судьбу от той, что была рядом с ним. На всю жизнь он сохранит и пронесет в себе это чувство.
ВОРОН
…Его с силой толкнули в конюшню. Тяжелая дверь глухо стукнула. Алеша рванул за ручку, дверь не поддавалась, ее удерживали с другой стороны. Он дергал, он кричал:
— Пу-у-стите! Пустите! — И в сердцах: — Дураки!
В ответ — хихиканье, лязг засова. И внезапная тишина. Будто умерло все там, снаружи.
И он, четырехлетний мальчик, один, перед запертой дверью, а позади, за спиной, глухая тьма. Лишь узкая светлая полоска внизу под дверью.
Страх наползал из тьмы, он подкрадывался сзади, проникал под рубашку и холодком по спине… Ни шевельнуться, ни оглянуться.
Кругом темнота.
Ему показалось, одно спасение: бить ногами в неподатливую дверь и орать во весь голос: «Выпустите! Выпустите!», Пока не освободят.
Но он устоял. Удержал себя.
Только теперь он сообразил, почему и как все случилось.
Сидели босоногие друзья-приятели в тени под хатой Василя. Рядом кладбище. Ров только перейти, обсаженный акациями и сиренью. Как-то сам собою и разговор переключился на мертвецов. Встают они из могил или нет. И когда. В каких случаях. Почему нечистая сила боится крика петухов. И где она хоронится. Почему темноту выбирает — на чердаках, в темных углах, по дымоходам в печи — и такое творит: чугуны, горшки — все перевернет…
Василь расписывал так, будто своими глазами видел, как нечистая сила лютует, как по ночам из могил встают покойники. В белом…
Алеша утверждал: брехня! Его воспитывали в современных понятиях: ни бога, ни черта. Люди сами себя пугают.
Мишка сказал:
— Вот на тебя нечистая сила як насядет, тогда побачимо, хто кого лякае!.. Пока не случалось — каждый из себя корчит…
И рассказал истинное происшествие. Брат его Санько ночью бежал через кладбище, мать за керосином посылала. Слышит, что-то гупает за ним. В этом случае оглядываться нельзя, а он оглянулся. Оно — все в белом. Он крестить его: «Сгинь, провались, нечиста сила!» А оно хекает и к нему…
Санько догадался, бутылку с керосином под ноги тому в белом. И во весь дух домой. Три дня слова не мог выговорить, трясся на печи. Бабка Демидиха «переляк выливала».
Алеша слышал про то, что бабка «вылила» Саньку переляк, вылечила от перепуга, а вот отчего переляк случился, до сего времени не знал. Шептуха, оказывается, запретила об этом рассказывать, а то вновь вернется болезнь к Саньку.
Мишка хлопцам обо всем — под страшным секретом. Заставил побожиться, что никому не расскажут. Алеша перекрестился вслед за Василем: «Хрест мене вбый!» Но сказал, нечистой силы все равно нет, он и темноты не боится.
Мишка спросил: «У Василя в конюшне птица висит, ты и ее не побоишься?» — «А чего ее бояться, — сказал не в меру расходившийся Алеша, — это, наверное, ворон…»
Вот друзья-приятели и подловили его. Играли, подбежали к конюшне и толкнули Алешу в дверной проем. Дверь захлопнули.
Попал Алеша во тьму. Один.
— Все равно не боюсь, — крикнул он. — Хоть час буду сидеть!
Он попытался засвистеть — обучился недавно, — но тут же вспомнил, что свистом можно накликать нечистого, сразу умолк.
…Что ж, перед дверью вот так и стоять, от светлой солнечной полоски внизу глаз не отводить? Тихонечко-тихонечно, как будто движением можно было вспугнуть что-то таившееся во тьме, оглянулся.
В прореженной темноте — через дырку пробивался солнечный столбик — вверху над решеткой, за которую накладывали сено для коня, хищно распластала крылья большая черная птица. Глаз ее светился, крылья отливали сизоватым блеском, круто загнутый клюв раззявлен. Вот-вот ринется на тебя.
Алеша тотчас отвел глаза. На всякий случай. Затаился у двери. Кромешная тьма сторожила его со всех сторон. Ни живого шороха. Ни движения.
И вдруг у двери начали тихонечко подвывать:
— У-у-у-уу-у!
Будто буревой ветер заходил издалека.
Алеша приободрился. Мишка с Василем пугали! Что он, дурак? Сразу догадался!
— Чего воете? — крикнул он высоким голоском. И пригрозил: — Откройте! Лучше будет!
Мишка и Василь в ответ поскребли пятками, завыли погромче. Они так долго выли, что Алеша даже засомневался: а может, и не они? Кто-то другой?
Это настойчивое подвывание и особенно распластавшийся в углу ворон, светящийся недобрый глаз его пробуждали пугающее чувство непрочности, неуверенности. Мир сместился, и ты на грани, у черты, за которой с одной стороны все ясное, все понятное, как солнечный полдень за стенами, а с другой — стерегущая, зыбкая, непроглядная темень.
Алеша — весь слух, весь внимание. Показалось, что-то зашуршало, двинулось. Он мгновенно развернулся. Спиною к двери.
Все вновь затаилось. Алеша судорожно глотнул, задышал глубже.
Тут надо было решиться… Что-то похожее на древний инстинкт подсказывало ему: надо действовать. И он свершил самое простое и самое трудное: шагнул вперед, во тьму. Тотчас в ответ — шорох в углу. Алеша быстренько к двери, к светлой полоске. Будто приклеился.
Вечное это борение света и тьмы! Мужества и страха. Оно как история рода человеческого — от пещерной мглы до первых костров.
Алеша услышал призывную трубу мужества не тогда, когда его в два года подняли на коня и он удержался на нем; и не тогда, когда после окончания десятого класса впервые отважился, зашел в парикмахерскую, сел в кресло, сказал дрогнувшим голосом: «Побрейте!» И даже не в тот февральский сумеречный день, когда из-под охранного берега реки поднялся с винтовкой и по заснеженному полю вперед. Поле взрывалось, дымилось воронками, то тут, то там — убитые; и не тогда, когда в горящей деревне, обтекаемой сбоку немецкими автоматчиками, начал останавливать бегущих, собрал их и — к крайнему дому, занимать оборону. Он впервые ощутил нелегкую ношу мужества в четыре года, в темной конюшне, наедине с черным вороном.
Не забываются страхи и озарения детства!
Что в будущем произрастет из них, как скажутся они в нашей судьбе? Потому что в человеческой жизни ничто не проходит бесследно. Ни обиды, ни радости, ни страдания. Уходят ли они в тайные, сокровенные глубины, в сегодняшней памяти ли они, — все, что было, все с нами, до того последнего мгновения, которое оборвет отмеренное нам… И может, от того, куда и как мы шагнули в детстве или не шагнули, зависит вся наша дальнейшая судьба.