И снятся белые снега… - Лидия Вакуловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леонид Владимирович понимал, что этим не кончится. Но он знал и другое: на сей раз он поступит так, как решил.
2Он прошел на корму, присел на бухту каната. Теперь лунная дорожка голубела и серебрилась прямо перед его глазами. От нее разливалось в стороны призрачное свечение, а посредине волны вспыхивала и гасла, вспыхивала и гасла тонкая, очень тонкая, изогнутая кверху, белая, скользящая полоска, похожая на лебединую шею. И это призрачное видение, эта игра ночных красок на морских волнах вдруг выдернула из его памяти давно забытое. И это забытое начало развиваться в стройную картину.
Как-то, еще в студенческие годы, попал он на практику в Крым — к морю, в Кара-Даг, ко всему этому изумительному творению природы, сотканной красоте из Воды и Скал. Он тогда, полумальчишка, полуюноша, не понимал этой красоты, принимал ее как нечто само собой разумеющееся, как должное. Он просто жил и учился рыбацкому делу. И вдруг он услышал от рыбаков на пристани, что в бухте, на краю поселка, уже два года живет Лебедь, у которого какой-то злой человек убил из ружья Лебедушку. И он, Лебедь, верный памяти своей подруги, уже два года не покидает бухту — ни летом, ни зимой, когда всем лебедям настает время улетать на юг. И он увидел этого Лебедя, одиноко плавающего в укромной бухте. Многие люди, в основном отдыхающий народ, приходили поглядеть на этого печального рыцаря, носили ему хлеб и булочки. Лебедь подплывал к берегу, брал еду, бросаемую ему в воду, и уплывал затем от людей. Иногда он встречался с другими лебедями, ходившими парами или четверками, проводил с ними день на воде. Но те лебеди уплывали куда-то, а он оставался по-прежнему в своей бухте, там, где погибла его Лебедушка. А люди, понимая его горе и разделяя, принимая близко к сердцу его утрату любимой, каждый божий день приходили к морю кормить этого печального белого рыцаря…
И сейчас, глядя на волны, он вспомнил об этом случае — так похожи были лунные волны за кормой на неприкаянных лебедей. И в эту минуту он тоже посчитал себя неприкаянным в жизни. Так ему хотелось думать о себе. И эта скорбь, скорбь о самом себе, как ни странно, успокоила его.
Леонид Владимирович сидел на бухте каната, привычно держа на сердце правую руку. Ему не было холодно: штормовка защищала от ветра и брызг, пижама на поролоне не допускала к телу ночной прохлады. Сердце его билось спокойно и ритмично. Однако это мало радовало его. Он знал, что жить ему осталось недолго: даже десять лет — слишком мизерный срок, но и на десять он уже не рассчитывал. И знал также, что жизнь прошла плохо. Об этом он немало передумал в больнице, когда, отрешившись от служебных дел, был занят лишь своей болезнью и своими мыслями.
Эти мысли о прожитом не оставляли его все последнее время, и теперь, сидя на корабельной палубе, среди шумящего моря, под яркими звездами и пламеневшей луной, он думал о том же: процеживал, просеивал сквозь сито памяти былое. Ему хотелось добраться до сути — где же он проглядел, на чем споткнулся, коль его так обошла судьба?
Он не мог пожаловаться, что ему совсем уж не везло по службе. Напротив, начав с рядового инженера на небольшом рыбозаводе, он быстро пошел в гору, особенно и первые послевоенные годы, став заместителем начальника Дальрыбтреста. Потом его послали за границу: принимать на иностранной верфи строящиеся для нас по договору суда. Возвратясь на родину, он работал в крупных портах, северных и южных, в крупных рыболовных управлениях. Но всегда был только замом. Все время ему не хватало лишь одного шага, чтоб самому стать во главе, все время что-то заедало, где-то на последнем витке не срабатывала резьба, и гайка не закручивалась до конца. Десятки раз ему казалось — все, путь открыт! Но приходил другой начальник, иногда пожилой и опытный, иногда же молодой, никому неизвестный, и Леонид Владимирович оставался все в той же роли зама. Но он знал свое дело, нужды флота, умел все организовать, сманеврировать судами, дать план в самых трудных условиях. За это его ценили в министерстве, и бывшие приятели по институту, работавшие уже в министерстве, не раз обещали ему, что его вот-вот поставят во главе, или заберут в министерство, или еще что-то такое будет. Но и после этих обещаний опять где-то что-то заедало и на последнем витке не срабатывала резьба.
Пять лет назад, казалось, все было решено: ему предложили возглавить одно из рыбодобывающих управлений. Но когда он приехал в главк за назначением, там кто-то вспомнил, что в свое время он успешно работал за границей, и ему вдруг предложили ту же должность, какую он занимал двадцать лет назад. Он не стал противиться, хотя понимал, что это понижение. И потому не стал, что на загранице настаивала жена…
Однако все эти служебные дела — понижения, повышения, перемещения — отступили от него сейчас на задний план, и не их имел он в виду, когда пришел к выводу, что жизнь не задалась, что прожил он ее никчемно и плохо. Он другое имел в виду, и это другое, когда он вспоминал, вытягивалось в длинную цепочку, состоящую из мелких звеньев, и на каждом из них как бы было написано: «не так». И вся цепочка, собранная из этих «не так», убеждала, что и вся жизнь была не так прожита.
Когда десять лет назад Леонид Владимирович вот так же, как теперь, решил уйти от Лизы, он тоже понимал, что живет «не так». Но тогда он считал, что во всем виновата война. Если бы не началась война, Оля вернулась бы от его родителей с Украины, куда уехала за месяц до войны рожать, он не знал бы Лизы и все сложилось бы иначе. А так началась война, Оля осталась у его родителей, на Украину пришли немцы, около трех лет он ничего не знал о своих, а когда узнал, что все живы и что у него растет сын, была уже Лиза и была ее мать — хроменькая с рождения женщина, с водянистыми глазами, тихо говорившая и бесшумно двигавшаяся, сильно припадая на усохшую ногу. Из-за этой ноги она даже летом ходила в грубых шерстяных чулках и в длинных, едва ли не до пят, юбках.
Он жил у них на квартире, в старом домишке на берегу моря, вблизи рыбзавода. Остроносенькой Лизе было шестнадцать, а ему двадцать пять. Она бросила восьмой класс и работала засольщицей на том же заводе, где и он. Была она худенькая и бледная, с вечно красными, вспухшими от соляного раствора руками. Этими руками она стирала и гладила его рубашки и небогатое бельишко, и он в благодарность за это, да еще и потому, что в доме было голодно (сидели на одной соленой рыбе), перевел ее из холодного цеха засолки в теплый цех закатки консервов. Он редко бывал дома — такое было напряженное время, но, бывая, стал улавливать, что в доме вместо соленой рыбы приятно запахло свежими консервами. Он не сказал о своем открытии Лизе, а сказал ее хроменькой матери: предупредите дочь, за это увольняют и судят. А Оля все не приезжала: то заболел дифтеритом сын, то сама она заболела, то заболела мать, потом отец Леонида Владимировича. Все они как-то весьма подозрительно болели, и Оля не ехала. Потом написала, что ждет его, так как она устроилась технологом на консервный завод, где все восстанавливается, где не хватает инженеров и куда его немедленно возьмут. Но и он не мог ехать к ней: во-первых, его не отпустили бы с завода, во-вторых, у него кончалась бронь и его в любой день могли призвать в военкомат и послать на фронт, а в-третьих, как раз тогда у него обнаружилась язва желудка.
«Язва желудка… язва желудка, — мысленно повторил он про себя. — Какая глупость!..»
О язве желудка заговорила его хроменькая хозяйка. Как-то ни с того ни с сего она сказала: «Ленечка, а ведь вы совсем больной. Не иначе как язва желудка у вас. Я уже давно по лицу определила. Вы бы сходили, Ленечка, к Марье Авдеевне, она хорошая врачиха. Я попрошу ее вас полечить, все ж она родней мне приходится». Вид у него тогда в самом деле был никудышный: худой, лицо землистое, щеки запали. Толстая, оплывшая Марья Авдеевна, к которой повела его хозяйка квартиры, уложила его в больницу на исследование, а вышел он из больницы, получив кучу справок, утверждающих, что у него язва желудка. Уже кончался сорок четвертый год, были освобождены Киев, Львов, Одесса, и война откатывалась на Запад. Его хозяйка где-то раздобыла денег, спешно купила корову, стала отпаивать его парным молоком, кормить свежим творогом и пахучим желтым маслом, которое сама сбивала в бутыли. От армии его освободили, он поправился, округлился лицом, посвежел. В то время он уже жил с Лизой. Она бросила работу и сидела дома. С тех пор она так и не работала. В сорок седьмом у них родился Алик, Леонид Владимирович написал Оле, та выслала ему согласие на развод, и он расписался с Лизой. В пятьдесят третьем они уехали за границу, оставив Алика на попечение хроменькой тещи. А Оля в то время все еще жила с его родителями, и его первому сыну Володе шел двенадцатый год. Ну, а язва… никакой язвы у него не было. Но эта мнимая язва спасла его от фронта.
Да-а-а…