Зибенкэз - Жан-Поль Рихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же нужно было что-нибудь отнести; Фирмиан сказал странным, резким и растроганным тоном: «Да будет так, — судьба, подобно Прицелю,[82] барабанит снизу по барабану, и овес взлетает вверх, — придется уж нам жрать с барабанной кожи».
«Все, что хочешь, — сказала она, выбившись из сил, — но только, чтобы не торчало, — дай, я сама поищу». Она стала искать, выдвинула верхний ящик комода, вынула букет искусственных цветов и, подняв его, сказала: «Лучше вот это!» — и не заплакала и не улыбнулась. Фирмиан часто его видел, но так как сам в прошлый новогодний день их обручения подарил ей как своей нареченной этот букет и так как он был столь романтически красив — белая роза, два красных бутона роз и обрамляющие незабудки сочетались с пестрым пасленом увядшей флоры, — то все фибры чувствительного сердца Фирмиана возроптали против продажи этого яркого декоративного блюда, уцелевшего со времен довольства и веселья. Смиренное, безропотное пожертвование последних цветов с ее груди потрясло его грудь так сильно, словно в ней стеснилась тысяча тяжких вздохов. «Ленетта! — сказал он, бесконечно умиленный. — Ведь это цветы с нашего обручения».
«Но кто ж их там узнает! — сказала она, довольная и равнодушная. — И ведь они не так велики, как другие вещи».
«Разве ты забыла, — пролепетал он, — как я тогда объяснял тебе значение букета?»
«Ну да, незабудки, — сказала она еще равнодушнее и радуясь своей памятливости, — означают, что я тебя не забуду, а ты — меня, — бутоны означают радость, — нет, бутоны означают радость, которая еще не вся пришла, — а белая роза — право, я уж больше не помню…»
«Тоску означает она, — сказал он, увлеченный, — невинность и горе и бледное, белое лицо». Плача, он обнял ее и почти вскричал: «О милая, милая! Ведь я не виноват, — я хотел все, все тебе дать, но я ничего не имею…»
Внезапно он умолк, ибо среди объятий она втолкнула ящик обратно в комод… И она глядела на Фирмиана ясными, кроткими глазами, в которых не было ни единой слезы, и продолжала в тоне прежней просьбы, но с большей надеждой: «Не правда ли, лошадка и ливер останутся у меня? И ведь за букет мы получим больше». — Он повторял все более нежно: «Ленетта! Дорогая Ленетта!»
«Почему же нет?» — спрашивала она все более кротко, ибо она его не понимала. — «Лучше заложим последнее платье!» — отвечал он. Но так как теперь она испугалась, что он метит в ее клетчатое траурное платье, и так как именно это ее взволновало, и она сразу же стала произносить самые пылкие проповеди против закладывания крупных вещей, и так как он столь ясно увидел, что ее предшествующее равнодушие не было искусственным, — то, увы, он уже знал все, он знал самое горькое, чего не могут смягчить и изменить своими сладкими каплями никакие философы, — а именно: либо она его больше не любит, либо же она никогда его не любила.
Теперь были подрезаны сухожилия его рук, прежде отталкивавших беду; обессиленный (душевной) гнилой горячкой, он смог лишь сказать: «Делай, что хочешь; мне теперь все равно». — Тогда она радостно и поспешно вышла наружу, к старой Забель, но тотчас же вернулась, что ему было кстати, ибо за истекшие три секунды он был гораздо глубже уязвлен скорбью; эту горечь он смог добавочно выместить спокойными словами: «Положи-ка заодно и твой миртовый веночек вместе с букетом; это ему прибавит сколько-нибудь цены и весу, ибо веночек, право же, сработан так изящно, что куда уж моим цветам».
«Мой брачный веночек? — вскричала Ленетта, гневно краснея, и горькие слезы брызнули у нее из глаз. — Нет, его я ни за что не отдам, я его в гроб возьму с собою, как моя покойная мать. Ведь ты сам в день торжества взял его в руку, когда я, причесываясь, сняла его и положила на стол, и ты сам сказал, что он тебе так дорог (я запомнила подлинные слова), даже больше, чем брачный обряд. Нет, я твоя жена и останусь ею, и у меня отнимут веночек лишь вместе с жизнью».
Теперь его сердце, движимое уже совсем иным порывом, устремилось к ней навстречу; но он скрыл свои чувства под маской вопроса, почему она так скоро вернулась. В ответ он услышал, что старая Забель сидела у переплетчика; там же находился и рентмейстер фон Мейерн, имевший обыкновение слезать с коня, отчасти чтобы поглядеть у переплетчика, какие новинки поручали ему переплести дамы и насколько пестро сброшюровать, а отчасти для того, чтобы у башмачника поставить обутую в ботфорт ногу на верстак и дать покрепче пришить отворот, в то же время расспрашивая о разных разностях. Конечно, из всего вышесказанного свет, — а иначе ведь нельзя назвать столь многочисленных язычковых молотильщиц, которыми Кушнаппель располагает для своей пустоколосицы, — вероятно пожелает сделать вывод, что рентмейстер — настоящий Генрих-птицелов и, быть может, не для одной женщины в этом доме, и что последний для него служит женским вольером; но я требую доказательств. Что касается Ленетты, то она, не опускаясь и не пускаясь ни в какие ловушки и беседы, немедленно обратилась в добродетельное бегство от птицелова Розы.
Без особенной краски стыда за изменчивое человеческое сердце поведаю я далее, что стесненная грудная полость Фирмиана теперь расширилась на много дюймов и вместила много отрады всего лишь по той причине, что Ленетта так крепко держалась за свой свадебный веночек и держалась на таком почтительном расстоянии от рентмейстера. «Она все ж верна, если и холодна, а в конце концов, пожалуй, и не холодна!» — сказал он себе. Поэтому он радостно согласился с ее (да и своим собственным) желанием, чтобы венок остался в доме и в сердце. Затем он, хотя и менее радостно, но без дальнейших угроз по поводу роз, подчинился другому ее желанию, ибо это не затрагивало ее чувств, а своими он готов был пожертвовать; маленький кустик-сувенир заложили — у любезной женщины, носившей высокое звание оценщицы, — причем была дана клятва, что он будет выкуплен первым же талером, который в Андреев день упадет с шеста деревянной птицы.
Деньги, полученные за потраву шелкового кустарника, разделили на такие мелкие части, чтобы их можно было разбросать, словно камешки для перехода, по грязной дороге до воскресенья, предшествовавшего призовой стрельбе. Это воскресенье (27 ноября 1785 года) было кануном понедельника, на который был назначен аукцион, — а в среду, как надеется Фирмиан и, надеюсь, мы все, он непременно будет стоять перед птичьим шестом.
Правда, в воскресенье ему пришлось переправляться через большую реку, разлившуюся от многих дождей: все мы за ним последуем, но я предупреждаю, что на ее середине глубоко.
Со времени цветочной баталии всякое закладывание вызывало в желудке его внутреннего человека неимоверную тошноту и обратную перистальтику. Дело в том, что он уже ничего не мог говорить в утешение жене: сначала он ей говорил о птичьем шесте; затем, когда из крепости без всякого стука и звука ретировались ступка и кресло, то есть предметы, не висевшие в качестве стрелковых призов вокруг деревянной птицы, он стал говорить о публичных аукционах, выражая уверенность, что сможет на них все приобрести за половинную цену; под конец же он, хотя и продолжал говорить о таковых, но уже с тем, чтобы производить на них не пассивную, а активную торговлю, и не закупать, а сбывать там товары, в чем ему уступает даже Испания.
Человека, победоносно устоявшего против тяжких обид, нередко одолевают самые мелкие: так случается и с нашими горестями; твердая, стойкая душа, которую тщетно давило полное мук прошлое, может сломиться, словно долго размываемый лед, даже под легчайшей поступью судьбы. До сих пор он держался совершенно прямо и нес свой транзитный груз не сгибаясь и бодрее, чем многие его ближние. До сих пор ему на все было начихать. Разве не превзошел он своим одеянием, — здесь достаточно лишь немногих примеров, — самого германского императора, которому (по его словам) в высокоторжественный день коронации, во Франкфурте, нечего надеть, кроме ужасно ветхого, заношенного еще Карлом, императорского платья, немногим лучшего, чем старое платье Раблэ, в то время как его платье на много столетий новее, чем императорское? Разве не уговаривал он свою жену, — когда она печально обозревала подобную прозрачному флеру многолетнюю флору его потертых костюмов, — вообразить, будто он с тысячей других ансбахцев служит в Новом Свете и будто корабль, долженствовавший доставить им новую амуницию, захвачен каперами, так что всей команде не во что одеться, кроме обносков, которые она хотела сбросить? И он давно уже возвысился над житейскими невзгодами, встав на котурны истинно-философской невозмутимости, представлявшие для него лучшую обувь, чем его единственная пара сапог, которая вследствие двукратного притачивания новых головок сложилась, точно тромбон или карманная подзорная трубка, и превратилась в неплохие полусапожки: подобно этому и долгая культура значительно укротила немецкие тела и сделала из этих длинноствольных ружей короткоствольные.