Ола - Андрей Валентинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вздохнул дон Фонсека, глазами совиными на меня взглянул. И даже непонятно, от чего горюет больше – от измены моей или от того, что Белый Начо, лучший шпион королевский, так по-глупому попался?
Встал, руки вперед протянул. Вяжите, ваша милость! Да только не стал меня вязать падре Хуан, поморщился лишь – гадливо так.
– Со всех сторон Кастилию нашу враги окружают, Начо. И в стране врагов не счесть. Только железом каленым скверну выжечь можно. Только огнем костров Сатану и аггелов его прогнать, от беды землю нашу избавить…
Вздрогнул я даже. Всесожжение! Ола! Знает, все знает сеньор архидьякон!
– А теперь и ты, выходит, враг… Иди, Начо, не о чем нам с тобою говорить. Иди!
Прояснело у меня в башке на миг малый. Но и того хватило. «Иди!» Значит, живой я? Значит, не повяжут?
Или дон Хуан де Фонсека думал, что я на колени бухнусь да о прощении умолять стану? Квиты мы с ним. Спас он меня, конечно, – из самой петелечки вынул. А я ради него разве не жизнью рисковал? Разве не расплачивался каждый раз – головами людскими?
Кивнул, поклонился даже.
…Наверх!
Из склепа, из могилы сырой – наверх! Если не нашли еще толстячка нашего, не схватили, успею предупредить… Неглуп ведь сеньор лисенсиат, ни в одном доме дважды подряд не ночует.
Наверх!
Отдышался, оглянулся, воздух свежий ночной губами попробовал…
– Сире-е-ена-а-ас!
Далеко кричат, не успеют. Да и не собираются меня хватать, иначе бы еще в подвале скрутили. С чего бы милость такая?
– Сире-е-енас! – еле слышно, словно эхо глухое. Улыбнулся я, дагу на поясе поправил.
А ведь жив ты, Бланко! Не помер вроде!
– Ай, вот куда ты, значит, ходишь, мачо! Думал – все на сегодня. Зря, выходит, думал!
– К кому же ты, Начо-мачо, заглядывал? Или зазнобу нашел в Башне Золотой?
Черной тенью стояла Костанса Валенсийка. Стояла, косами длинными качала:
– Ай, правы люди добрые оказались! Вот в чем тайна-то твоя, Начо Астуриец, вот почему альгвазилы слепнут, тебя не видят. Жаль, не пойму, кого ты тут проведывал? Ничего, Живопыре расскажу, парням всем расскажу – а они у тебя, красивого, спросят! А может, и я, глупая, догадаюсь, Начо-мачо, иуда поганый? Меня за пять эскудо попрекал, а сам-то? Не ты ли пикаро наших Фонсеке-архидьякону сдаешь?
Засмеялась – страшненько так, ближе подступила.
– Думал, что всех перехитрил, Начо-мачо? Думал, Костанса, девка дурная, с задницей поротой на соломе валяется, дерьмом облитая? Ай, мачо, это ты глупый – сюда шел, не оглядывался даже!
Цокнула языком, еще ближе подошла – на шаг, на руку вытянутую.
…Не оглядывался, верно. И радовался рано. Зачем сеньору архидьякону о меня руки пачкать? Шепнет эта дрянь Живопыре – и растащат меня по косточкам да по жилочкам.
Свои же растащат – потому как не прощается такое.
Да только и она – дура. Решила – так делай. Болтать-то зачем?
А черноглазая, видать, совсем забылась – от радости своей паскудной. Как же, самого Белого Начо одолела!
– А как в ножи тебя поставят, мачо, я рядышком побуду. Посмеюсь, плюну на тебя, а после из спины твоей ремень вырежу. Вот и счастье мне привалит! А как подыхать станешь, я тебе все напомню – как ты с Костансы смеялся, как я голой плясала, как секли меня… Или убежать думаешь? Так ведь сыщут тебя парни! И в Сарагосе сыщут, и в Мадриде, и за морем…
Кивнул я, на небо взглянул звездное. Сиренас – ясно! Все ясно как день божий. Не жить мне больше.
– Убедила, – усмехнулся. – Сыщут.
И черным мне в миг этот небо показалось – словно колдун какой звезды погасил.
…Даже не охнула – прямо в грудь дага вошла, между ребер.
И не дрогнула рука. Потому как не цыганка чернокосая, не пио, шлюха подзаборная, во тьме хохотала – Смерть надо мною смеялась.
Выдохнул, наклонился, чтобы клинок о юбку ее пеструю вытереть…
– Стоять!
И тут сообразил я все – как есть, все. Да только поздно слишком.
– Клинок на землю! За острие – и медленно, медленно. Теперь руки!
Не стражники, не альгвазилы дурные – Эрмандада. Потому и подобраться сумели. Да и незачем им подбираться было, тут, поди, и ждали, в теньке черном.
– Руки, говорю!
А много же их! Не пожадничал дон Фонсека. Не пожадничал – и девку не пожалел. Выходит, и сейчас я на него сработал? Все рассчитал сеньор архидьякон – не ошибся.
…Или не он – кто другой озаботился? Да только что теперь гадать?
Даже не почувствовал я, когда в живот ударили – от души, яблоком меча. Не поморщился, когда руки за спину завернули.
– Ну, значит, конец тебе, Бланко! Понял, да? А чего ж тут не понять-то?
А когда связали рукиДа по камню потащили,Еле-еле не заплакал —Жалко стало, аж до боли.Не себя, со мной все ясно.Раз убил – иди на плаху.Остальных – кого не спас яОт огня на КемадероИ за море не доставил,И калечного идальгоЖалко тоже – пропадет ведь!И лобастую девчонку,Что поверила пикаро,Будто рыцарь он из сказки.И Костансу – вот ведь притча!Не ошиблась – угадала.Ведь не шлюху я зарезал,А удачу погубил!
Часть четвертая. СОЖЖЕННАЯ ЗЕМЛЯ
ЛОА
Краски брошены, забыты.
Цвета нет – и света нету.
Черноту забыла темень,
Желтый блеск забыло солнце.
Даже угли, догорая,
Потеряли отсвет красный.
Ничего – лишь контур тени,
Не заполненный пространством.
Смерть приходит – гаснут краски,
Смерть приходит – блекнут тени.
Только слышно сарабанду,
Этот танец запредельный,
Под который на костер шли,
Под который умирали.
И лишь отсветом далеким,
Незаметным и неслышным,
Вдалеке, на кромке мира:
«Ave! Ave, Milagrossa!»
Песнь прощания? Надежды?
Не понять. Лишь мгла сырая.
Сарабанда!
ХОРНАДА XXXI. О том, как Хосе-сапожник играл на мандуррии
Поглядел я в потолок серый, трещинами покрытый – да как удивился. Не потолку, понятно, – каким ему еще в Касе быть? Себе удивился – до изумления полного.
Ведь чего я думал? Думал – от злости свихнусь, на стенку каменную полезу. Смерть для меня, чтобы стены вокруг да окошки с решетками. А ежели стены и окошки не просто так, за пирог, на рынке украденный, а и в самом деле – смерть?
А вместо этого – такое спокойствие накатило, что даже подивиться поначалу сил не было. Только когда утром глаза продрал – не сам, стражник разбудил, – тогда и удивляться стал.
Еще тогда, возле Башни, что-то непонятное началось. Веревками вяжут – а у меня глаза слипаются. По улицам волокут – сплю на ходу. Даже не помню толком, как в селде [58] оказался. Нащупал лежак (четыре ножки да две доски, задницами отполированные), бухнулся – и провалился.
И утром – тоже. Лежу, руки за голову закинул, в потолок серый пялюсь. И хорошо так, покойно – будто в кантон Ури попал.
Лишь попозже сообразил, когда уже обед притащили. Ковырнул ложкой дрянь вонючую в миске оловянной – да и понял, отчего таким деревянным сделался. Просто все, до полнейшей невозможности просто! Ведь чего люди боятся? Неизвестности они боятся. Поймают не поймают, повесят не повесят, чего завтра будет, опять же. И мне все месяцы последние поволноваться довелось, а уж как в Севилью вернулся, так и вообще чехардой все пошло.
А тут, под потолком треснутым, – ясность полная.
Уже не ловят – поймали, уже не может быть, а точно – вздернут.
Так чего волноваться-то?
Тем более топтал я уже эшафот – было. Так что и здесь ничем меня не удивишь. Жалко, конечно, но что поделаешь? Одним днем живет пикаро – последним, вот денек этот, видать, и настал для меня, Начо Белого. И на допросах угрем вертеться да под плетью вопить не надо – на горячем взяли, на трупе теплом. В общем, доживай времечко, пикаро, сколько бы ни осталось – твое все! В потолок поплевывай, девок вспоминай, какие в жизни встретились, друзей-приятелей вспоминай.
Хорошо!
Да только хватило меня как раз до вечера. До того, как колокол где-то вдалеке ударил. Не на Хиральде – далеко отсюда Хиральда, у Клементия Святого, где сестры-монахини скучают. Ударил колокол раз, другой…
И словно проснулся я. Или не я даже, внутри будто кто-то. То ли в башке, то ли опять же в печенке. Проснулся, меня толкнул.
…Четыре стены, дверь железом обитая, «глазок», решетка на окне, лежак колченогий, горшок вонючий в углу. Вроде бы все, как и следует.
Подошел я к стеночке, пальцем по камню холодному провел.
Ох, и дурень ты, Начо! Ну, распоследний совсем! Да все не так здесь – от двери до потолка. До пола даже.
И вот тут и забрало меня – по-настоящему. До селезенки самой.
Или я Касу севильскую не помню? Забудешь такое, как же! Яма черная, звон кандальный, вонь повсюду, на каждом лежаке – чуть ли не по трое горемык толкаются.
Вверху, над подвалом, чуток получше, но все равно – по трое, по четверо в селде. Да и не попадешь туда, ежели стражника полудюжиной реалов не ублажишь.
А я где, позвольте спросить?
Даже не «где» – об этом и потом мозгой пошевелить можно. Цепи – цепи куда подевались? Или вчера я в Севилью попал? Ведь кто есть Начо Бланко? Убийца он, Начо Бланко! А убийцу первым делом в железо куют: ручные кандалы, ножные, да еще цепь вокруг пояса. А как же по-другому?