Короткая жизнь - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чувствуя, что засыпаю, я вскакиваю с кровати; нахожу вас спящей в кресле, воображаю, какой полной животной жизнью живет ваше тело, от носков туфель до охраняющих сон зажмуренных век. Спускаюсь по лестнице, пересекаю мастерскую, торговый залец; солнечный свет входит почти отвесно, выкраивает из витрины золотые буквы надписи, металлическую сетку сигнальной системы. По ту сторону улицы, в угловом кафе, сидя у окна в профиль и выставив локоть в горячую влажность дня, нагнулся над газетой какой-то человек в панаме.
Я смотрю на него не шевелясь, слушаю нестройное тиканье двух десятков часов за спиной, над головой, под стеклом прилавка у живота, придумываю стучание механизмов, которых не слышу, которые находятся в сейфе, в витринах, в зеленовато светящемся аквариуме, и не в моих силах помешать пульсирующим часам измерять и подтачивать настоящее время и те времена, которые я способен помнить и предполагать. Ритм помещения вдруг отступает, молкнет и пропадает, со всех сторон выпрыгивают колокольные раскаты полудня, перезвон и пение курантов. Я пячусь назад, натыкаюсь на высокие часы; пока длится гром, пока в моей памяти агонизируют последние звоны, я дрожу и обливаюсь потом от страха, который без моего ведома копился во мне со вчерашнего дня.
Я иду в узкую мастерскую, сажусь на табуретку у стола, вставляю в глаз линзу, зажигаю сигарету и сквозь стекла перегородки холодным кривым взором наблюдаю за уличным светом, расположившимся в передней части магазина. Я слушаю, как тиктакающий батальон атакует полуденную яркость, теребит ее и изнашивает, как пунктуальные колокола и музыка курантов празднуют частичные победы. Бездумно, не вмешиваясь, чужой и времени и свету, я присутствую при битве до конца, пока в металле и стекле циферблатов не загорается дробящийся отблеск первой зажженной на улице лампы. Положив на стол черную линзу, я натруженно вздыхаю и с ноющим телом, держась за поясницу, устало поднимаюсь по лестнице.
В темной квартире я пробираюсь среди мебели, слышу ваше бормотание или смех, смутно вижу, как отделяется от стены белое пятно вашего платья. Вы быстро и бесшумно перебегаете к дивану, останавливаетесь, и я медленно узнаю ваше лицо, ваше тело, уменьшенное нарядом балерины. Я сажусь в кресло, и мы начинаем говорить о вашем маскарадном костюме; я послушно отвечаю, соглашаюсь со всем, что вы говорите или даете понять, верю сбивчивому рассказу о похожем костюме, о юной тетке, о двух или трех внезапно пробудившихся прежних чувствах, которые могут интересовать только вас. Я делаю открытие, что ваши ноги стали удивительно сильными, и постигаю, что, пока вечерело, вы без устали танцевали, перебегая от стены к стене, делая робкие прыжки то у ниши, то у окна.
Когда вы кончаете рассказ, я выражаю свое одобрение междометием раздумья и вздохом. Где-то очень далеко слышен шум голосов и автомобилей, но нас обступает тишина, и я немного нервничаю, предчувствуя начало нашей совместной жизни; я отдаю себе отчет, что мы не во всем друг друга понимаем и что понадобятся забывчивость и воля, чтобы сгладить эти различия.
Дверь открывается, и входят трое мужчин, выныривая из глубины перезвонов и музыкальных вступлений.
— Все в порядке, дело идет на лад, — говорит Лагос.
— Завтра на рассвете, — прибавляет Англичанин.
Лицо Лагоса твердо и весело, у Англичанина оно сдержанно выражает неудачу и покорность судьбе. И я осознаю, что это — части одного и того же лица, согласившиеся поделить между собой бодрость и уныние. Я не задаю вопросов, становлюсь рядом с Рене и помогаю ему накрывать на стол, разворачивать пакеты, откупориваю бутылку вина.
Когда кто-то кладет последнюю куриную кость на поднос, Рене улыбается потолку и быстро произносит:
— Если хотите, можете остаться.
— Нет, — отвечает Лагос, — и менее всего сейчас. Надо многое сделать.
Сидя особняком в конце стола, вы поднимаете блестящие от жира руки, рассматриваете палец за пальцем, соединяете их и разводите, как бы чему-то удивляясь. В спальне я выясняю, что фаха тореадора представляет собой широкий набивной пояс, который застегивается на спине крючками. Я никак не вспомню, почему выбрал этот костюм и был готов за него драться, стою перед зеркалом смешной и жалкий и не могу собраться с духом, чтобы распрямиться и посмотреть себе в глаза.
Когда без масок мы попарно идем в густой толпе на центральной улице, самому Лагосу начинают мерещиться мужчины в панамах, рассеянные сеньоры Альбано с широкими челюстями. Он трогает мое плечо, я оборачиваюсь к вам и Англичанину.
— Прошу вас, зайдем сюда, доктор, — говорит он. — Пусть они зайдут сюда.
Мы не задаем вопросов, и он устремляется в театральный вестибюль, чтобы купить билеты на бал. Повертывая голову к звукам музыки, вы смеетесь, опираясь на негнущуюся руку Англичанина. Мы шаг за шагом пробираемся к пустому столику.
— Пока танцевать не будем, — слишком поздно предупреждает меня Лагос.
Вы стукаетесь лбом в грудь Англичанина, обнимаетесь с ним и, танцуя, достигаете пустого столика значительно раньше нас.
— Минуточку, — говорит Лагос; он смотрит на вас с внезапной, почти бесстыдной нежностью, и оба вы смеетесь; затем, как в ту другую ночь, которая не пришла еще, вы, с выражением бесцельной ярости, с темным и горьким ртом, подаетесь вперед, ложась грудью на жаркий воздух, духи, дым. — Минуточку. Сначала выпьем. Поднимем бокалы.
Без тоста мы на мгновение поднимаем их к свисающему с потолка серпантину. Когда вы удаляетесь с Англичанином, я слежу за глазами Лагоса, которые стараются не потерять среди танцоров вашу круглую жесткую юбочку, голый треугольник спины; наливаю свою рюмку, отвожу взгляд от вашего тела и по лицу Лагоса наблюдаю за вашим кружением в объятиях Англичанина. Я не сказал бы, что Лагос стар, скорее — что именно в эту минуту он достиг предела, за которым начинается старость.
Вы возвращаетесь к столу, упираетесь в него щепотью, пьете, улыбаетесь мне так, словно хотите что-то подарить, поднимаете руки к Лагосу и удаляетесь с ним в танце.
Англичанин без слов сжимает мою руку ниже плеча; я жду, решив пренебречь любым признанием. Он осушает свою рюмку и снова наполняет ее остатками вина.
— И было это утро, — бормочет он, — когда мы чуть не поссорились из-за маски, и был вчерашний вечер, когда я свалил этого субъекта и он остался лежать лицом кверху под дождем. Я не собирался это делать и вдруг увидел, что делаю. Но если откровенно, я, вероятно, решился на это еще в гостинице у реки. Однако не знаю, имею ли я право впутывать такого человека, как вы.
— Спасибо, — говорю я. — А как с девушкой?
— Скрипачкой? — Он удивлен, посмеивается, машет рукой. — Женщинам этого сорта надо давать все, что угодно, но только не покой. Волнующее, exciting[24] — вот их девиз. Они родились, чтобы жить. Уважаю их, они так редки!
Вы танцуете со мной, с Маурисио, с Англичанином и снова со мной. Вспомнив о телефоне, я огибаю площадку, подхожу к бару, справляюсь о сеньоре Альбано, узнаю, что они побывали в прачечной и под прилавкам нашли ваш скрипичный футляр с ампулами. За столом, наедине с Лагосом, я смотрю, как, танцуя, вы поднимаете смеющееся лицо к Англичанину, вспоминаю ловкость, с какой он сунул футляр под белье, и чуть заметную гордость, с какой, распрямившись, поглядел на нас, вспоминаю запах горячей сырости и ношеных рубашек.
— Они были в прачечной, — шепчу я. — В десять.
— Спасибо, — отвечает Лагос; отыскав ваш наряд возле оркестра, он вновь улыбается. — Мы уходим, — объявляет он, когда вы с Англичанином подходите к столу; он кладет деньги на скатерть, ничего не объясняет, не глядит на нас, быть может, извлекает последние выгоды из произвола и тайны.
Решительно и быстро пересекает он бальный зал и вестибюль театра; лишь остановившись на краю тротуара, он понимает, что охвачен отчаянием, и оборачивается к нам с недоуменной улыбкой. Мы садимся в такси и молча едем по карнавальному городу; выходим у длинной глухой стены, на которой намалеваны высокие белые буквы политических лозунгов.
— То, что произошло в прачечной, — спрашиваю я у Лагоса, — означает?..
Лагос берет меня за руку и удерживает, а вы с Англичанином идете вперед по плохо освещенной ночной улице.
— Нельзя знать, доктор. Вы хотите сказать, что все пропало? Простите, что отвечаю вам вопросом. Мой план, наш план, остается в силе; мы продолжаем прятаться на празднике и до утра не существуем. Я окончательно проникся уважением к вашей сдержанности. Упрекнули вы меня хоть раз в том, что за все это время, за эти дни я ни разу не заговорил об Элене? Взгляните туда, доктор, на эту белую фигуру рядом с Оскаром. Она — Элена. Ничто не прерывается, ничто не кончается, хотя смена обстоятельств и персонажей сбивает с толку близоруких. Но не вас, доктор. Слушайте, ваше путешествие с Эленой в погоне за Оскаром разве не в точности то же путешествие, которое сегодня на рассвете могут совершить в лодке от Тигре балерина, тореадор, лейб-гвардеец и король?