Путём всея плоти - Сэмюель Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что происходило между симеонитами после того, как эрнестова команда ушла, я не знаю, но если результаты вечера не окрылили их в немалой степени, то тогда действительно они были мелкой рыбешкой. Шутка сказать, один из друзей Эрнеста играл в университетской сборной по футболу, а вот, побывал лично в общежитии у Бедкока и выполз оттуда, попрощавшись так же кротко, как и любой из них. Это ли не успех, и немалый?
Глава L
Эрнест почувствовал, что в его жизни настал поворотный момент. Теперь он откажется ради Христа от всего — даже от табака.
Итак, он собрал все свои трубки и кисеты и запер их в чемодане, а чемодан задвинул под кровать, с глаз долой — и, насколько возможно, из сердца вон. Сжигать он их не стал — а вдруг придёт к нему кто-нибудь в гости и захочет покурить; свою-то собственную свободу он может ограничить, но ведь курение не грех, для чего же мучить людей?
После завтрака он пошёл навестить некоего Доусона, который был вчера в числе слушателей мистера Хока; тот готовился принять сан ближайшим постом, то есть всего через четыре месяца. Он всегда был человеком весьма серьёзного ума — даже, на вкус Эрнеста, слишком серьёзного; но времена уже изменились, и Доусон с его несомненной искренностью мог в этот момент стать Эрнесту подходящим советчиком. Проходя первым двором Св. Иоанна по пути к Доусону, он повстречал Бедкока и поздоровался довольно учтиво. Такое проявление внимания вызвало вспышку экстатического сияния, которое периодически появлялось на лице Бедкока и которое, знай Эрнест побольше, напомнило бы ему Робеспьера. Но Эрнест и так этот блеск заметил и бессознательно, ещё не умея сформулировать, разглядел у этого человека внутреннее беспокойство и стремление самоутвердиться; Бедкок был ему неприятен сильнее прежнего, но поскольку именно благодаря ему Эрнест получил возможность обрести несомненные духовные блага, он чувствовал себя обязанным держаться с ним корректно, и он держался.
Бедкок сказал, что мистер Хок сразу по окончании своей проповеди уехал в город, но перед этим особо осведомился об Эрнесте и двух-трёх других. Я полагаю, что каждому из эрнестовых друзей дали понять, что им в некотором смысле особо интересовались. Это польстило эрнестову тщеславию — ведь он был сыном своей матери, — и в его голове снова забрезжила мысль о том, что именно ради его блага и был послан в Кембридж мистер Хок. Да и в манере Бедкока было что-то заставлявшее думать, что он мог бы, если бы захотел, сказать больше, но предпочёл хранить молчание.
Придя к Доусону, он застал своего друга в состоянии восторга от вчерашней проповеди. А когда тот узнал, какой эффект она произвела на Эрнеста, он был вне себя от счастья. Он так и знал, сказал он, что Эрнест решится; он был уверен в этом, но не мог предвидеть, что обращение произойдёт так внезапно. Эрнест отвечал, что и сам не мог этого предвидеть, но теперь осознал свой долг так ясно, что хочет как можно скорее рукоположиться и принять приход, даже если для этого придётся покинуть Кембридж раньше срока, что было бы для него большим огорчением. Доусон похвалил его за такую решимость, и они условились, что, поскольку Эрнест пока что ещё в известной степени «немощный брат»[194], Доусон временно возьмёт его на, так сказать, духовный буксир, чтобы поддержать и укрепить в вере.
Итак, наша парочка (а на самом деле они на редкость не подходили друг другу) заключила оборонительно-наступательный альянс, и Эрнест засел за книги, по которым его предстояло экзаменовать епископу. Мало-помалу к ним присоединились и другие, и так сколотилась небольшая команда, или церковь (ибо это одно и то же), и эффект, произведённый проповедью мистера Хока не только не затухал, чего следовало бы ожидать, но проявлялся всё более и более отчётливо, так что теперь друзьям Эрнеста приходилось не подхлёстывать его, а, наоборот, сдерживать, ибо он, казалось им, превращался — и на какое-то время действительно превратился — в религиозного фанатика.
И только в одном он открыто впал в ренегатство. Вы помните, что он запер в чемодан, от греха подальше, свои трубки и табак. Назавтра после проповеди мистера Хока он весь день мужественно позволял им лежать взаперти; поначалу это было нетрудно, потому что уже довольно давно он до завтрака не курил. В тот день он не курил и после завтрака, пока не настало время идти в церковь; он отправился туда в порядке самозащиты. Вернувшись, он решил посмотреть на проблему с точки зрения здравого смысла и увидел, что табак, поскольку не вредит здоровью, — а он и в самом деле считал, что не вредит, — состоит в одной компании с чаем и кофе.
В Библии табак нигде не запрещается; но ведь тогда его ещё не открыли, и может быть, именно поэтому он и избежал осуждения. Мы можем вообразить апостола Павла или даже самого Господа нашего с чашкой чаю, но представить себе того или другого с сигаретой или трубкой — невозможно. Этого Эрнест отрицать не мог, и также допускал, что Павел, скорее всего, осудил бы табак в хороших, крепких выражениях, если бы знал о его существовании. Честно ли злоупотреблять авторитетом апостола, ссылаясь на то, что он явным образом не запретил курения? С другой стороны, вполне возможно, что Бог знал, что Павел запретил бы, и нарочно устроил так, что табак открыли тогда, когда Павла уже не было в живых. Оно, конечно, выглядело бы довольно несправедливо по отношению к Павлу, принимая во внимание, как много он сделал для христианства, но ему воздалось бы в чём-нибудь другом.
Такие рассуждения убедили Эрнеста, что покурить, в общем-то, можно, так что он полез в чемодан и достал трубки и табак. Во всём, думалось ему, нужна мера, даже и в добродетели; итак, в тот вечер он курил без всякой меры. Жаль вот только, что он похвастался Доусону, что бросил курить. Надо недельку-другую, пока он не докажет свою твёрдость и непоколебимость в других, более лёгких делах, подержать свои трубки в кубышке. Тогда мало-помалу они снова выползут на свет — так оно немного погодя и вышло.
Далее, Эрнест написал домой письмо, выдержанное совершенно в иных тонах, чем все его прежние письма. Обычно это всё были формальные отписки и вода, ибо, как я уже объяснял, если ему случалось написать о чём-то интересующем его на самом деле, матери тут же начинало хотеться узнать всё больше и больше, и каждый новый ответ был как отрубание очередной головы у гидры, чтобы на её месте выросло полдюжины и больше новых вопросов, и всегда с одним результатом — надо было сделать не так, а по-другому, или надо немедленно отказаться от того, что он наметил делать. Теперь же дело приняло новый оборот, и он — в тысячный раз! — подумал, что вот теперь следует курсу, который мать с отцом одобрят, которым заинтересуются, и, наконец, установят с ним отношения большего взаимопонимания, чем было у них в обычае дотоле. Итак, он написал бурное, взволнованное письмо, — которое, когда я его прочёл, меня сильно позабавило, — но слишком длинное, чтобы его воспроизводить. Вот один отрывок: «Я теперь направляюсь ко Христу; боюсь, что многие, очень многие из моих университетских товарищей удаляются от Него; мы должны молиться за них, чтобы они обрели, как я обрёл, мир, который во Христе». Эрнест передал мне это письмо в связке с другими, которые отец прислал ему по смерти Кристины, — а она их бережно хранила, — и, читая этот отрывок, от стыда закрыл лицо руками.
— Я могу его не приводить, — сказал я. — Хочешь?
— Ни в коем случае, — отвечал он. — А если кто из моих друзей-доброхотов сохранил и другие свидетельства моей глупости, выбирайте из них любые лакомые кусочки, которые могут позабавить читателя, — пусть себе повеселится.
Но вообразите, какой эффект такого рода письмо — настолько ничем не предвещаемое — должно было произвести в Бэттерсби! Даже Кристина удержалась от экстаза по поводу того, что её сын открыл для себя силу слова Христова, а уж Теобальд и вовсе перепугался до беспамятства. Оно, конечно, хорошо, что у сына не будет никаких сомнений и трудностей, что он примет сан, не поднимая вокруг этого никакого шума, но в таком внезапном преображении человека, до той поры не выказывавшего ни малейшей склонности к религии, отец почуял неладное. Он ненавидел людей, не умеющих вовремя остановиться. Эрнест же всегда был такой странный, такой outre[195]; никогда не знаешь, чего от него ждать в следующий момент, но всегда ясно, что это будет что-нибудь необычное и дурацкое. Если, приняв сан и приобретя бенефиций, он закусит удила, то начнёт выкидывать такие коленца, что ему, Теобальду, и не снились. Спору нет, рукоположение и обретение бенефиция во многом помогут упорядочению его жизни, а если он ещё и женится, то жена должна довершить дело; это его единственный шанс, но Теобальд, надо отдать должное его дальновидности, в душе не слишком в этот шанс верил.