Катастрофа - Валентин Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
л) Все виды топлива и смазочные масла отбираются.
Обнаруженные крупные склады продовольствия оставляются на месте, причем у них устанавливаются часовые.
— Ну, — закончил Дон-Аминадо, — все виновные в «нарушении», понятно, — кхх! — к стенке.
Бунин стоял потрясенный, оторопелым взором смотрел на край морского горизонта, словно хотел сбежать туда от всего этого ада. Потом он сказал:
— Что ж! Теперь надо ожидать «контролеров».
И подумав:
— А это дайте сюда, это надо сохранить для потомков. Иначе не поверят, что мы видели и что пережили, — он забрал у спутника документ, смешнее и страшнее которого свет не видел.
— Иван Алексеевич, еще рано падать духом. Это только кажется, что дела идут — хуже некуда. Скоро они будут гораздо хуже, — печально пошутил Дон-Аминадо.
…Домой они возвращались в полной темноте. Направление держали по скудному свету занавешенных окошек.
Долгое молчание прервал Бунин:
— Все отбирают: и мануфактуру, и пишущие машинки, и человеческие жизни. — Голос его сделался стальным: — Только пусть знают эти сукины дети: наши души они никогда не отберут. Никогда и ни за что!
В этот момент из-за туч выскочила яркая полная луна и фосфорически ярко и волшебно осветила лицо поэта. Оно было величественно.
7
Грозная весть со скоростью молнии облетела Княжескую улицу утром 12 июля:
— Идут с обысками! Все отымают…
Супруги Бунины, которые было направились на базар, с дороги заспешили обратно домой. В страшной панике торопились спрятать «излишки».
Но более всего, больше даже, чем за черную сумочку с фамильными бриллиантами, боялся Бунин за некий «стратегический груз». Впрочем, об этом чуть позже.
И вот ровно в десять утра в парадные наружные двери, через которые никто никогда — как у нас повсюду заведено! — не ходил, раздался грозный стук.
Вера Николаевна, подобно наседке, у которой коршун хочет похитить птенца, еще быстрее закружилась по комнате, пытаясь куда-нибудь поглубже спрятать три аршина ситца.
Бунин окаменело сидел за письменным столом, мысленно творя молитвы и приготовившись к расстрелу.
Грохот внизу продолжался с удвоенной силой.
Вера Николаевна спрятала наконец этот несчастный ситец и, конечно, в самое неудачное место — в самовар.
Топ-топ-топ! Это на первом этаже застучали ногами красноармейцы. Там уже начался обыск.
— Ян, умоляю тебя, не ругайся с ними! — стала просить Вера Николаевна мужа. — Ведь они — власть. Что угодно могут сделать. Даже арестовать! Даже… — Ее глаза наполнились слезами:
— Хоть бы пронесло, помоги, Царица Небесная…
Бунин, выведенный из молитвенного состояния, стал наливаться гневом. Опытная супруга его стремительно ретировалась, ринулась на первый, обыскиваемый этаж.
Она увидала солдат, вооруженных берданками, рывшихся в «буфетной». На стол были вывалены ножи, вилки, ложки, спрятать которые в суматохе забыли.
Старший «контролер», рослый, склонный к полноте, с добродушным славянским лицом человек лет двадцати пяти, неожиданно вежливым тоном спрашивает:
— Извините, приборы серебряные?
Кухарка Анюта бойко врет:
— Нету, товарищ красный командир, серебряных. Мелькиор тольки!
— Мельхиор не подлежит изъятию, оставьте себе, — тихим голосом говорит командир. Кухарка, по лицу которой скользнула легкая улыбка, торопливо ссыпает серебро в ящик — килограмма три-четыре. Что это за дом, если в нем приборы не серебряные! На Руси только голытьба ест не серебром.
Мимо ящика летит вилка, падает к ногам командира. Он наклоняется, чтобы кухарке подать вилку, и замечает четко выбитое клеймо с пробой — «84». Металл благородный! Провал?
Анюта чуть не роняет весь ящик, но командир, глубоко вздохнув, кладет вилку в ящик:
— Да, это мельхиор!
Рослый, крутой в плечах, со слегка перекошенным ртом и глубоко сидящими маленькими глазками солдат вытряхнул из комода белье прямо на пол и теперь сапогами ходит по нему.
— Ты что, идол, рубаху топчешь! — кричит на нахала Анюта, вновь полная куража.
— Вишь, лупоглазая, разоралась! — огрызается солдат.
— Не дерзить! — строго обрывает командир косоротого. — Ты солдат революции, Козлаченко. Не смей хамить!
— Так точно! — вытягивается в струнку Козлаченко. Он смертельно боялся начальства после одного случая, когда едва не угодил под трибунал. Однажды они делали обыск в одном буржуйском доме. Козлаченко решил, что хозяина, как обычно это бывало, отвезут в тюрьму и там расстреляют. Он, почти не таясь, положил себе в карман массивные серебряные часы-луковицу: покойнику они вроде как бы без пользы. На том свете время всегда одно — вечность.
И когда буржуя собрались конвоировать в тюрьму, вдруг прибыл нарочный от начальника городской ЧК.
Все реквизированное — вернуть, перед хозяином — извиниться! — был строгий приказ. Оказалось, что этот проклятый буржуй, купавшийся в роскоши, знаменитый хирург, недавно блестяще оперировавший супругу начальника.
Козлаченко уже находился на улице, ему приказали охранять других арестантов. Так часы и остались лежать в кармане: «Авось обойдется!»
Не обошлось! Кто-то из товарищей донес на Козлаченко. Его тут же, возле грузовика обыскали, нашли часы. Оружие отобрали и посадили к арестантам. Хотели воришку тут же возле дома хирурга расстрелять, да постеснялись дальше нарушать покой такого большого и нужного делу революции человека.
Каково же было удивление Козлаченко, когда вскоре пришел начальник и сказал с укоризной:
— Что же ты, дурашка, не сказал, что тебе профессор их подарил?
А позже, когда рядом не было никого, поднес револьвер к морде воришки и сказал:
— Моли Бога, что профессор — добрый человек, сказал, будто подарил тебе «луковицу». Еще раз в чем замечу, своей рукой пристрелю — попомни мое слово.
С той поры Козлаченко люто возненавидел обыскиваемых, видя в них «контриков» и «врагов рабочих и крестьян».
Теперь же Козлаченко запустил громадную, густо поросшую темным волосом лапу в шкаф. Оттуда, пыхтя, выволок большую наволочку.
— Мука? — со злорадством садиста спрашивает он.
— Мука, — смиренно соглашается Нилус.
Анюта мощной грудью отодвигает Козлаченко от шкафа и грозно произносит:
— Разуй зенки, это рази мука? Это труха. Хуже отрубей. Курам дали, те обдристались.
Командир заглянул в мешок и поморщился:
— Оставь!
Поднялись на второй этаж.
Обыскали кабинет Нилуса, заглянули в комнату, где он занимается с учениками-художниками. Командир похвалил натюрморты Петра Александровича:
— Как живое!
И вынес решение:
— Пожалуй, всё!
Бдительный Козлаченко заревел, громадным бугровистым кулаком долбанув в дверь кабинета Бунина:
— А что тут?
Вера Николаевна с вызовом произнесла:
— Академик Бунин!
— Поэт Иван Бунин? — на лице командира — и почтение, и удивление. — Это который «Суходол» написал? И «Листопад»! И перевел «Гайавату»!
Наверное, «контролеры» с миром бы покинули этот дом, но дверь кабинета резко распахнулась. Академик раздувал от гнева ноздри и с необыкновенно свирепым видом разглядывал непрошеных гостей.
— Кто это смеет долбить в мою дверь? — громом раскатывался его голос. — Что за самоуправство? У меня вы не имеете права делать обыск! Если вашей серости неизвестно, кто я, вот мой паспорт.
— Извините, това… гражданин Бунин, — вежливо проговорил командир, окончивший в свое время первый курс историко- филологического университета в Казани.
Зато Козлаченко, как всегда неуместно, спросил:
— Оружия у вас нет?
Бунин так грозно посмотрел на вопрошавшего, что тот невольно попятился:
— Извините!
Вся эта военная экспедиция мирно ретировалась. Академик прохаживался по квартире с видом Наполеона после победы под Аустерлицем.
— Это надо отпраздновать, — сказал триумфатор, хотя особого повода к празднику вроде не было. — Вера, достань заветную, со звездочками!
На кухне, при стечении всех благодарных жильцов, коньяк и был распит. Закусывали тремя вареными картофелинами, которые принес Буковецкий.
Нилус, выпив, окончательно отошел от страха и с восторгом посмотрел на Бунина:
— Однако, какой вы, Иван Алексеевич, отчаянный!
Анюта, которой тоже налили, произнесла:
— Как вы, барин, гаркнули на этого нахального! Я аж перепугалась.
Бунин улыбнулся. Сегодня он был счастлив вполне.
Конечно, никто из домочадцев не мог догадаться о причине хорошего настроения писателя. Кроме Веры Николаевны, которая радовалась не меньше мужа. И дело было не только в том, что не обнаружили кое-что из семейных драгоценностей (они были хорошо спрятаны где-то на печке).