Четвертый разворот - Петр Кириченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После мы захотели есть, и Татьяна сказала, что она что-нибудь приготовит. В холодильнике нашлись две банки консервов и масло. Татьяна углядела на полке вермишель, пообещала быстро ее отварить и отправила меня к соседям за хлебом. Когда я вернулся с куском бородинского, кастрюля на плите уже парила, а стол был очень ловко накрыт: Татьяна отыскала даже салфетки. Я поцеловал ее и сказал, что такого стола мне видеть еще не приходилось. Она отмахнулась, помешала в кастрюле, но было видно, что похвала ей приятна. В награду за старание я пообещал сварить отменный кофе, но Татьяна захотела чай.
— Уговорила, — согласился я. — Заварю по особенному рецепту, в чашке: по-японски.
— Перестань, — оглянулась она. — Так заваривают все, и даже у нас в Белозерске.
Ужинали мы весело: я включил проигрыватель и поставил спокойную музыку. Еда показалась мне особенно вкусной, и я снова похвалил Татьяну. Она поняла это по-своему и положила мне на тарелку остатки вермишели. Отчего-то вспомнился мурманский рейс, мы поговорили о работе, а затем Татьяна стала рассказывать, как приехала в Ленинград и заявилась в отдел кадров. Там ей пришлось говорить громко, потому что одна из наших кадровичек глуховата.
— Ты только представь, — продолжала Татьяна, — сижу и кричу о себе: родилась в Белозерске, ходила в школу, приехала летать. Так меня и ждали! Своих хватает, и если бы не она, не взяли бы, конечно. Нет, ты представь, — сказала она так, словно бы я возражал, — приехала: «Здрасьте!» Кричала, а сама думала: когда же ей надоест слушать? Все расспросила — глухая и такая добрая.
Хотелось сказать ей, что человек и начинает прислушиваться, когда оглохнет, но перебивать не стал: она увлеченно говорила, как впервые попала в учебные классы, где висят карты с маршрутами, стоят кресла пассажирского салона, самолетная кухня, термосы, контейнеры. Все было внове: прекрасное время, потому что разочарования были еще далеко, она мечтала о полетах, о новых городах. Мне вспомнились первые вылеты, морозное утро и гул моторов...
— Знаешь, как я училась! — сказала Татьяна и даже глаза прикрыла, показывая, что училась с желанием. — Ловила каждое слово, потому что была уверена — знаю меньше других девчонок: они же ленинградки. Но вскоре убедилась, что они знают меньше меня, правда, нахватались...
— Тебе хотелось знать все-все?
— Да!
— И ты боялась, что пассажир спросит о чем-то, а ты не ответишь, так?
— Так, — подтвердила Татьяна и примолкла. — Как ты угадал?
Что там было угадывать: почти все провинциалы приезжают в города с большим желанием жить, работать, а их жадность к знаниям просто потрясает.
— А пассажиры в основном интересуются лимонадом и завтраком, — закончил я. — Это ты поняла после трех вылетов, да?
— Все ты знаешь, — засмеялась она, — даже неинтересно. Но ведь бывают исключения.
Я ждал, что она расскажет о таком исключении, но она заговорила о летчиках. Оказывается, она летчиков долго побаивалась: то ли форма ее смущала, или потому, что это были люди из ее детской мечты. В точности я не понял, но это было интересно, и стоило прислушаться. Но Татьяна, прервав себя, сказала, что музыка давно затихла, а поэтому надо включить ее снова. Мы перешли в комнату; я запустил проигрыватель, а Татьяна перебрала пластинки — мы даже пытались потанцевать, но с танцами у нас что-то не очень получилось. Я обнял ее покрепче, она обхватила меня за шею и сказала:
— Какой ты хулиган...
О летчиках мы все же договорили: Татьяна разочаровалась в них, и не потому, что они плохие люди, а потому что ждала от них чего-то необычного. Она не догадывалась, что всем нам вместе с кокардой на фуражку прицепили своеобразный ярлык. Отчего это произошло, мне неведомо — авиация ли не успела повзрослеть, или же люди слишком долго мечтали подняться в небо? Возможно, и то и другое. Взлетая с бетона полосы, мы, несомненно, могли в чем-то стать лучшими, но нас, словно бы этого и страшась, заранее захвалили, и многие, придя в самолет, слепо уверовали, что в мире ничего больше не существует. Самолет оказался такой скорлупой, которую не всякий способен проклюнуть.
— Наверное, ты прав, — проговорила Татьяна, когда я замолчал. — Но я-то проще смотрю: попался один командир, весь рейс зудел: то вода ему теплая, то гарнир холодный. А знаешь, что меня поразило в пилотской? Думаешь, приборы? Нет, она какая-то хрупкая: стекло и железки. Я смотрела, хотела даже найти, где там вы закрылки выпускаете...
— Вам и это рассказывали?
— Конечно! Объясняли даже, отчего самолет держится в воздухе, но я так ничего и не поняла.
— Этого никто не знает, — пошутил я, но она взглянула серьезно, и пришлось добавить: — Ну, кое-кто догадывается.
Она предположила, что этот «кое-кто» находится сейчас рядом с нею, и, вздохнув, сказала:
— Доработаю до отпуска и уйду.
— Правильно, но уходить надо было вчера, — согласился я и добавил: — Так говорят в авиации.
Татьяна не поняла и переспросила, отчего именно — вчера. Объяснить это не просто, но я чувствую, что сказано точно. В этом, наверное, быстротечность времени и то, что мы всегда опаздываем с нашими решениями, а возможно, если не ушел «вчера», то не уйдешь вовсе, и осторожность, которая подсказывает, что судьбу лучше не искушать.
— Летая, ты не стал суеверным? — спросила Татьяна, взглянув на меня насмешливо.
Я отговорился шуткой, сказав, что суеверный человек, значит, опытный.
— Вот-вот! А знаешь, что мне сказал твой командир? Подошел и говорит: «Опыт подсказывает мне, что ты стала летать для того, чтобы прийти в самолет и встретить нас». Но это «нас» прозвучало — «меня». Представляешь?!
Я ничего не представлял и смотрел на Татьяну, ожидая, что она скажет еще что-нибудь. Когда это Рогачев успел? И главное, зачем он сказал? Мне вспомнились его издевки по поводу наших записок.
— Чем еще он порадовал?
— Ничем, — ответила Татьяна. — Нет, сказал, что мы с ним давно знакомы.
Мысленно я послал Рогачева к черту, подумав, что, возможно, эти слова случайные: мало ли, ему захотелось поговорить. Убедил себя, что так оно и есть, а напрасно: я ведь знал, что он ничего не делает просто так.
IV
С того памятного дня, когда Глаша увела под конвоем своего мужа, а я ушел, оставив Татьяну одну, прошло недели две. Летали мы почти каждый день, и дни эти мелькали, как фонари на полосе. Рогачев делал вид, что ничего не произошло, но разговаривали мы с ним только о работе, и это меня вполне устраивало. Татьяну я встречал в аэропорту перед рейсом, пытался остановить ее в коридоре и заговорить, но она не стала даже слушать. Лицо ее показалось мне худым и каким-то чужим, и она постаралась обойти меня молча, словно бы боялась вопросов. Впрочем, возможно, это и не так.
Однажды вечером, узнав, что она прилетела, я поехал к ней домой, надеясь, что уж там она отмолчаться не сможет. Перед дверью моя решительность испарилась, но все же я позвонил. Татьяна открыла двери, поглядела на меня печальными глазами и закрылась на замок. Я слышал, что она не ушла, стояла под дверью, и тихо постучал.
— Таня, мы должны поговорить, — сказал я, понимая, что открывать она не собирается. — Ты сама вспомни, разве я во всем виноват?
Она не ответила, тогда я заколотил по двери кулаками и прокричал ей, что мы всегда занимаемся не тем, чем нужно, и все решаем, открывать двери или не открывать. Сам не знаю, что это значило, возможно, то, что действительно глупо топтаться у дверей. На шум вышла старушка, у которой Татьяна снимала комнату, и тихо спросила:
— Молодой человек, чем провинилась эта дверь?
Мне даже почудилось, она сказала «уважаемая дверь», поскольку тон ее был именно таков, и я попросил, чтобы вышла Татьяна.
— Как же она может выйти, — притворно удивилась старушка. — Ее нет дома. Нет, — повторила она и повела рукой. — Нету!
Мне ничего не оставалось, как повернуться и уйти.
На следующий день Рогачев как-то пристально взглянул на меня: вероятно, он знал, что я ходил к Татьяне. Мы снова говорили только о курсе и высоте и расстались, даже не кивнув друг другу. Саныч заметил перемену наших отношений гораздо раньше, ничего не спрашивал и только иногда в полете, будто бы отвечая на какие-то свои вопросы, говорил:
— И-хо-хо! Вот жизнь!
И непонятно было, что он хотел этим сказать, но думаю, проблем у него хватало и своих, так что эти слова ни о чем, в сущности, не говорили.
В эти же дни ко мне приезжала Глаша.
Признаться, я удивился и сразу подумал, что ее прислал Рогачев: такой приход завершал и день рождения, когда мы с нею якобы танцевали в полутемной комнате, и неожиданную встречу у Татьяны. Глаша извинилась за внезапное вторжение, говорила тихим голосом и, видно было, очень смущалась, отчего и показалась мне несколько другой. Возможно, последние события ее действительно изменили... Когда я взял ее плащ и повесил на гвоздь на дверном косяке, она поблагодарила и спросила вкрадчиво: