Повседневная жизнь средневековой Москвы - Сергей Шокарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующий удар эпидемия нанесла в 1364 году. Ей предшествовали неоднократные грозные знамения: «прехожаху по небу облаци крови», «погибе солнце, и потом месяц преложися в кровь»{356}. На этот раз чума пришла с востока, из Орды. «Мор велик» начался в Нижнем Новгороде: «хракаше люди кровию, а инии железою болезноваху день един, или два, или три дня мало неции прибывшее, и тако умираху». Смерть забирала по 50, 100 и более человек в день. Из Нижнего Новгорода эпидемия перекинулась в центр страны, охватив Рязань, Коломну, Переславль-Залесский, Москву, Тверь, Владимир, Суздаль, Дмитров, Волок Ламский, Можайск — «и во все грады разыдеся мор велик и страшен»{357}. Симптомы болезни летописи описывают подробно и единообразно: кровохарканье и опухание лимфатических желез (появление бубонов).
В XIV—XV веках болезнь возвращалась неоднократно. Например, в 1366 году «бысть мор велик в граде Москве и по всем властем (волостям. — С. Ш.) Московским». Сильнейший удар чума нанесла в 1420-х годах. Под 1425-м летописец записал: «Сентябрь. Нача мор преставати в Новегороде в Великом, и паки возста силен зело во Пскове, и в Новегороде Великом, и в Торжку, и во Тфери, и на Волоце, и в Дмитове, и на Москве, и во всех городах Русских, и во властех, и в селе по всей земле; и бысть туга и скорбь велия в людех». На следующий год эпидемия повторилась: «Мор бысть велик во всех градех Русскых, по всем землям, и мерли прыщем: кому умереть, ино прыщь синь и в 3-й день умираше; а кому живу быти, ино прыщь черлен да долго лежит, доднеже выгниет. И после того мору, как после потопа, толико лет люди не почали жити, но маловечны и щадушни начаша быти»{358}.
О масштабах эпидемии опять можно судить по потерям в составе московского княжеского дома. Во время чумы 1425—1427 годов скончались все пятеро взрослых сыновей героя Куликовской битвы князя Владимира Андреевича Серпуховского, а в феврале 1428-го, вероятно, также от чумы, умер их троюродный брат, сын Дмитрия Донского Петр{359}.
На всем протяжении XV века и значительную часть XVI столетия чума щадила Москву, хотя неоднократно опустошала пограничные Псков и Новгород. Вероятнее всего, центральные области страны удавалось уберечь от эпидемии благодаря жестким мерам: на дорогах устраивались заставы, несчастные жители городов, где свирепствовала чума, изгонялись отовсюду. Ливонская война (1558—1583) повлекла за собой разорение и запустение прибалтийских и литовских земель, и оттуда в Россию вновь пришла чума. В 1566 году эпидемия распространилась на Смоленск, Луки, Торопец, Новгород, Псков, Можайск, в 15б9-м охватила Москву и другие города и продолжалась до 1571 года. Составитель Морозовского летописца писал: «Такового поветрия не бысть, отнеже и царство Московское начася, понеже невозможно исписати мертвых множества ради». В отдаленном Устюге в 1571 году умерло 12 тысяч человек, «опроче прихожих», «а мерли прищем да железою»{360}.
Современник событий немец-опричник Генрих Штаден писал об эпидемии 1566—1571 годов: «Сверх того Бог Вседержитель наслал великое чумное поветрие, и если в какой двор или дом приходила чума, тотчас этот дом и двор забивали; умирал кто-нибудь внутри, там же его и следовало хоронить, так что многие обречены были на голодную смерть в своих домах и дворах. По стране во всех городах, монастырях, незащищенных посадах и деревнях, а также на всех путях и проезжих дорогах были поставлены заставы, чтобы никто не мог добраться до друг друга. А если на заставе кого хватали, того тотчас следовало бросить в костер, бывший на той заставе, со всем, что при нем было: повозкой, седлом, уздой. По стране повсеместно на съедение собакам доставались многие тысячи людей, умерших в чуму»{361}.
Карантины и заставы, горящие костры «для очищения воздуха», забитые дома, сожжение трупов и даже живых людей, бежавших из чумных районов (в этом Штаден был абсолютно прав), были в те времена главными средствами борьбы с эпидемией. Новгородские летописи сообщают, что во время эпидемии 1567—1568 годов «которые люди побегоша из града, и тех людей, беглецов, имаша и жгоша». В 1571-м больных чумой было запрещено исповедовать; «а учнет которой священник тех людей каяти, бояр не доложа, ино тех священников велели жещи с теми же людми с болными». Царский указ костромским воеводам от 4 сентября того же года предписывал оперативно сообщать государю о развитии эпидемии («на посаде и в уезде от поветрия тишает, и сколь давно, и с которова дни перестало тишать?»), а в случае ее распространения «поветренные места… крепить засеками и сторожами частыми… чтобы из повет-ренных мест на здоровые места поветрия не навести». Если же чуме удастся пробраться сквозь заставы, Иван Грозный угрожал сжечь самих воевод{362}.
Несмотря на столь жесткие меры, чума охватила столицу «Мрут сильно в 28 городах, в особенности же в Москве, где ежедневно гибнет 600 человек, а то и тысяча», — свидетельствует А. Шлихтинг. Умерших зарывали прямо на дворах. Так поступили с телом царского советника по ливонским делам Каспара Эльферфельдта. Позднее Генрих Штаден перезахоронил его на иноземном кладбище в Наливках, а в 1989 году во время земляных работ в районе Шаболовки погребение Эльферфельдта было обнаружено{363}. Сам царь укрывался от эпидемии в Александровской слободе, загородившись крепкими заставами. Вместе с чумой разразился и голод: зимой 1570/71 года «бысть меженина велика добре на Москве, и в Твери, и на Волоце, ржи четверть купили по полутора рубля и по ш[ес]тидесяти алтын. И много людей мерло з голоду». «Из-за куска хлеба человек убивал человека», — свидетельствует Штаден.
Следующая эпидемия произошла спустя почти столетие — при царе Алексее Михайловиче. Болезнь начала свирепствовать в Москве и центральных областях в июле 1654 года. Сам государь в это время находился в литовском походе. Русские воеводы брали один за другим города Смоленской земли и соседней Белой Руси. В это время из столицы приходили печальные вести. Патриарх Никон распорядился вывезти из Москвы царицу Марию Ильиничну со всем семейством. Вскоре царь предписал и ему покинуть город, оставшийся на попечении боярской комиссии во главе с князем Михаилом Петровичем Пронским. Заставы были установлены на Смоленской, Троицкой, Владимирской и других дорогах. Особо строго следили за тем, чтобы не допустить распространения эпидемии на запад, где находились войско и сам государь. Во дворце каменщики срочно заделывали окна, чтобы зараза не пропитала царскую одежду. Дворы, на которых обнаруживались больные, как и 100 лет назад, забивали и приставляли к ним стражу. По дорогам жгли костры, было запрещено переезжать из зараженных местностей в незараженные. Царские грамоты и отписки диктовали «через огонь»: с одной стороны костра стоял гонец из зараженной местности и слово за словом выкрикивал содержание грамоты, а на другой стороне писец записывал его на новую бумагу. В царском письме от 17 января 165 5 года из Вязьмы, где государь пережидал эпидемию, упоминается еще об одном примечательном методе дезинфекции. Государь приказал «перемывать» в воде деньги, присылаемые в Москву из других городов, и отправлять их в Вязьму{364}.
Эпидемия достигла пика в сентябре. В начале месяца князь Пронский писал царице, что «православных христиан остается немного», а 11 сентября смерть забрала и его самого. Историк С.М. Соловьев писал: «Померли гости, бывшие у государевых дел; в черных сотнях и слободах жилецких людей осталась самая малая часть; стрельцов из шести приказов и одного не осталось, многие померли, другие больны, иные разбежались; ряды все заперты, в лавках никто не сидит; на дворах знатных людей из множества дворни осталось человека по два и по три; объявилось и воровство: разграблено было несколько дворов, а сыскивать и унимать воров некем; тюремные колодники проломились из тюрьмы и бежали из города, человек сорок переловили, но 35 ушло». Кремль был заперт, и сообщение с остальным городом осуществлялось через небольшую калитку в Боровицких воротах. Эпидемия вызвала разброд и шатание в умах москвичей — одни ополчились против Никона за исправление печатных книг, другие рассказывали о посещавших их видениях. Многие, считая свою жизнь конченой, приняли монашество, а позднее, когда чума прошла, вернулись обратно в мир. «…Живут во своих дворех з женами и многие постриженные в рядех торгуют, и пьянство и воровство умножились», — сокрушался царь{365}.
Страшную повседневность зараженного места помогает представить Н.С. Лесков, изобразивший ее в повести «Несмертельный Голован»:
«Когда, то есть в каком именно году последовал мор, прославивший Голована “несмертельным”, — этого я не знаю. Такими мелочами тогда сильно не занимались и из-за них не поднимали шума… Местное горе в своем месте и кончалось, усмиряемое одним упованием на Бога и его Пречистую Матерь, и разве только в случае сильного преобладания в какой-нибудь местности досужего “интеллигента” принимались своеобычные оздоровляющие меры: “во дворех огнь раскладали ясный, дубовым древом, дабы дым расходился, а в избах курили пелынею и можжевеловыми дровами и листвием рутовым”. Но всё это мог делать только интеллигент, притом при хорошем зажитке, а смерть борзо брала не интеллигента, но того, кому ни в избе топленой сидеть некогда да и древом дубовым раскрытый двор топить не по силам. Смерть шла об руку с голодом и друг друга поддерживали. Голодающие побирались у голодающих, больные умирали “борзо”, то есть скоро, что крестьянину и выгоднее. Долгих томлений не было, не было слышно и выздоравливающих. Кто заболел, тот “борзо” и помер, кроме одного. Какая это была болезнь — научно не определено, но народно ее звали “пазуха”, или “веред”, или “жмыховой пупырух”… Началось это с хлебородных уездов, где, за неимением хлеба, ели конопляный жмых. <…> “Пупырух” показался сначала на скоте, а потом передавался людям. “У человека под пазухами или на шее садится болячка червена, и в теле колотье почюет, и внутри негасимое горячество или во удесех некая студеность и тяжкое воздыхание и не может воздыхати — дух в себя тянет и паки воспускает; сон найдет, что не может перестать спать; явится горесть, кислость и блевание; в лице человек сменится, станет образом глиностен и борзо помирает”. <…> Вскочит на теле прыщ, или по-простонародному “пупырушек”, зажелтоголовится, вокруг зардеет, и к суткам начинает мясо отгнивать, а потом борзо и смерть. Скорая смерть представлялась, впрочем, “в добрых видах”. Кончина приходила тихая, не мучительная, самая крестьянская, только всем помиравшим до последней минутки хотелось пить. В этом и был весь недолгий и неутомительный уход, которого требовали или, лучше сказать, вымаливали себе больные. Однако уход за ними даже в этой форме был не только опасен, но почти невозможен, — человек, который сегодня подавал пить заболевшему родичу, — завтра сам заболевал “пупырухом”, и в доме нередко ложилось два и три покойника рядом. Остальные в осиротелых семьях умирали без помощи — без той единственной помощи, о которой заботится наш крестьянин, “чтобы было кому подать напиться”. Вначале такой сирота поставит себе у изголовья ведерко с водою и черпает ковшиком, пока рука поднимается, а потом ссучит из рукава или из подола рубашки соску, смочит ее, сунет себе в рот, да так с ней и закостенеет»{366}.