Далеко в Арденнах. Пламя в степи - Леонид Дмитриевич Залата
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот стрельба утихла, враг отступил, оставив на поле боя трупы своих солдат и подорванный Збышеком Ксешинским бронетранспортер. С южной окраины станции возвращались, прекратив преследование врага, партизаны; кто-то прихрамывал, опираясь на плечо товарища, кто-то размахивал руками, вспоминая, как он сцепился врукопашную с ротенфюрером, который выпрыгнул в окно прямо ему на голову.
— И на хрена им столько фюреров? — удивлялся партизан, то обер, то какой-то шар... Запутаться можно. Интересно, как они сами их различают?
— Да твой ротенфюрер всего-навсего старший ефрейтор. Ха-ха-ха...
— Ну да! А я-то думал... Чего ржешь? Все равно — фюрер! Адольф тоже ведь ходил в таком звании.
Меня мучила какая-то мысль, что-то очень важное вертелось в голове, но я никак не мог понять, что именно, и вдруг... Эжени! Она же так близко — каких-нибудь пять минут, если рвануть напрямик, через колею...
«Здравствуй, Женя! Ты не испугалась, когда мы тут подняли стрельбу?»
«Я знала, что это ты. И то, что ты придешь, знала».
«Выходит, старый Рошар не забрал тебя с собою?»
«Но ведь тогда ты... ты был бы далеко».
«Значит, ты думала обо мне? Это правда?.. Женя, скажи, ты в самом деле думала обо мне?..»
Этого разговора не было. И не могло быть. Я не имел права покидать отряд, как не имел права подвергать Эжени опасности. Поэтому-то я одновременно вел два разговора: один реальный, с Андреем Савдуниным, а другой мысленный, с нею. Слова брались откуда-то сами, пожалуй, из моей мечты, а если бы кто-нибудь спросил, есть ли у меня право так разговаривать с женой погибшего друга, я не знал бы, что на это ответить.
С вокзала прибежал Иван Шульга:
— Товарищ лейтенант! Звонит комендант станции Эсню.
— Что он хочет?
— Не знаю. Ругается...
— Пошли его ко всем чертям.
— Я не умею по-ихнему...
— А ты пошли по-нашему, он поймет.
— Есть послать по-нашему! — весело козырнул Шульга. — А можно, я чуток добавлю и от себя?
— Можно, Ваня! На полную катушку! Только не очень задерживайся.
Шульга убежал. Пусть потешит душу, не часто выпадает возможность сказать фашистскому ублюдку все, что ты о нем думаешь.
Захватив трофеи, мы покинули станцию. Внизу, в долине, дымился, дотлевая, эшелон, вокруг него сгущалась предрассветная темень.
«Прощай, Женя».
«Прощай, Антуан».
«Я еще приду к тебе. Приду за тобой».
«Что означает «за тобой»?»
«То же самое, что означало испокон веков».
«И уже не оставишь меня одну?»
«Никогда».
«Но ведь твой дом там, а мой здесь».
«Мы поедем на Украину. Ты и я. И твои дети. Наши сыновья».
«А что скажет твоя мать?»
«Она скажет: «Здравствуй, доченька!»
«Ты уверен, что она скажет так?»
«Именно так. Мать все поймет. Наша мать. У нее ласковое сердце».
— Товарищ лейтенант!
«Ты никогда так не называла меня».
— Товарищ лейтенант! На берегу тихо. Лодки готовы.
— А-а, это ты, Ваня? Откуда ты взялся?
— Вы же сами посылали.
— Ах да, верно, посылал. Значит, готовы, говоришь? Савдунин!
— Я!
— В первую очередь раненых и трофеи.
— Слушаюсь.
— Ксешинский!
— Я!
— Шесть бойцов в группу прикрытия. Выполняйте.
Над Уртом, над всей долиной, что изгибалась здесь, как дуга исполинского лука, холодной утренней моросью высевался туман.
Светало.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
— А у меня радость, — Антонина всхлипнула. — Иван письмо прислал. Как дальше у нас пойдет — н‑не знаю... Хотя бы одно слово о прощении — и сразу камень с души... А он все про танки да про товарищей...
— Значит, не пришло еще к нему это слово, потерпи.
— Да уж потерплю, все вытерплю!
На уставшем лице Антонины болезненно блестели глаза, запавшие щеки занялись румянцем. Цветастое платье, то самое, в котором она приехала из Кустаная, висело на ней, будто с чужих плеч.
— Наголодалась без меня?
— Не до еды...
— Ну и дура... Ключицы вон повылазили. К приезду Ивана из тебя весь дух вылетит.
Как привезла ее Надежда из степи, трое суток ни на шаг не отходила. Ножом разжимала сцепленные зубы, поила бульоном, пичкала порошками. Приезжал из Джагытар доктор, сухощавый старичок, известный на всю область тем, что в шестнадцатом году был в отряде знаменитого тургайского сокола Амангельды Иманова.
— Эта женщина хочет умереть, — сказал он, покачав головой.
Но Антонина не умерла, возможно благодаря стараниям Надежды Щербак. На четвертый день она открыла наконец глаза.
— Зачем... спасли?
Долго еще Надежда боялась оставить Антонину одну, уходя из дома, запирала ее на ключ, пока однажды Антонина, потупив голову, не сказала:
— Не бойтесь... Не пойду я больше топиться... Страшно.
К Надежде привязалась, будто к матери. Не благодарила, не извинялась, но ловила каждое ее слово, ибо были те слова испытанные болями сердца, простые, врачующие.
— Пропаду я здесь без вас, — сказала она с грустью.
— Думай об Иване. Жди его, жди... Это большое счастье — ждать.
— Когда уезжаете?
— Завтра. С делами уже управилась... Слышала — Мелитополь взяли наши? А это же рукою подать к моим Сивачам.
Надежда не раз любовалась гусями, летящими высоко в небе. Через горы и долины в синюю даль, в края теплые... А может, и через фронт летят, им что. «Гуси, гуси, гусенята, вiзьмiть мене на крилята...» Славная детская песенка. А гуси летели и летели над Карачаевкой и, должно быть, над Сивачами. Падало на землю, будто пожелтевшие листья с тополей, их прощальное «кур-лы».
Надежда пошла к Махтею попросить, чтобы отковал железную розу.
— Еду домой. А там могилка Корнея... Вы же знаете.
— Ну вот, не хватало мне еще и на Украине кладбищенской славы.
Но все же принес старик розу. Была она из двух бутонов: один — полураскрытый, другой — еще в завязи, а на