Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература - Томас Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут мне представляется нужным провести ясную линию разграничения между эссе обобщающего характера (такими как "Традиция и творческая индивидуальность"[155]) и статьями, где разбираются произведения отдельных авторов. Мне кажется, что у статей второй категории более предпочтительные — шансы сохранить некоторый интерес для будущих читателей; не является ли это замечание тоже неким обобщением, относящимся и к другим критикам моего типа? Правда, определенную ясность необходимо внести и в данном случае. Несколько лет назад нью-йоркские издатели выпустили книжку в мягком переплете, содержащую мои эссе о драме елизаветинцев и следующего поколения[156]. Выбрал эти эссе я сам и написал предисловие, объясняющее, почему выбраны именно они, а не другие. Мне стало ясно, что для меня самого обладают определенной ценностью эссе, посвященные современникам Шекспира, но не ему самому. Дело в том, что начинающим поэтом я многому научился как раз у этих скромных сочинителей, и не Шекспир, а именно они пробуждали мое вдохновение, оттачивали ощущение ритма, давали пищу чувству. Я читал их, находясь в том возрасте, когда они оптимально соответствовали тогдашнему моему душевному состоянию и достигнутой стадии развития, причем читал со страстным интересом, задолго до того, как мне пришла в голову мысль — и появилась возможность — о них писать. В годы, когда жажда сочинять стихи заявляла о себе все настойчивее, именно они стали для меня теми, кого я считал наставниками. Подобно тому как из современников влияние на меня оказал Жюль Лафорг[157], а не Бодлер, среди драматических поэтов я отдал предпочтение Марло, Уэбстеру, Тернеру, Мидлтону и Форду[158], но не Шекспиру. Поэт такого исключительного величия, как Шекспир, вряд ли может на кого-то влиять, ему остается только подражать, а различие между влиянием и подражанием в том, что влияние способно стать плодотворным, тогда как подражание, и особенно неосознанное подражание, лишь оскопляет. (Впрочем, как-то я попытался подражать Данте, но мне было уже пятьдесят пять, и я хорошо сознавал, что делаю[159].) Добавлю еще, что имитация писателя, творившего на другом языке, часто может оказаться весьма полезной, поскольку удача тут заведомо исключена.
Вот и все, что мне хотелось сказать относительно тех моих критических статей, которые, как мне кажется, имеют наибольшие шансы пережить свое время, поскольку, думаю, они больше, чем другие, могут доставить будущим читателям некоторое удовольствие и обогатить их более глубоким пониманием разбираемых мною авторов. А теперь попробуем разобраться с эссе обобщающего характера и с содержащимися в них определениями, вроде "распада цельности мировосприятия" или "объективного коррелята"[160] — они очень часто цитируются. Вспоминается также статья о "назначении критики"[161], написанная для журнала "Критерион". Прошло много времени, и я не уверен в том, что определения, названные выше, бесспорно состоятельны; всегда теряюсь, получая письма — написанные учеными мужами или обычными школьниками, — где меня просят объяснить, что именно я хотел ими сказать. Термин "объективный коррелят" взят из эссе "Гамлет и его проблемы", который я писал, воспользовавшись Шекспиром — видимо, не вполне корректно — для полемических целей: я тогда вовсю дискутировал с блестящим оппонентом Дж. М. Робертсоном[162], автором работ о драме эпохи Тюдоров и Стюартов. Впрочем, что бы ни сталось с этими терминами в будущем, и даже допуская, что не сумею их теперь защитить с подобающей аргументированностью, я уверен, что для своего времени они были полезны. Их принимали, их отвергали, не исключено, что скоро они вообще выйдут из употребления, но в качестве стимулов, активизировавших критическую мысль других авторов, они свое дело сделали. А ведь литературная критика, как я дал понять в самом начале, — это некая инстинктивная деятельность, к которой обращается просвещенный ум. Предрекаю, однако, что по прошествии ста лет, если эти мои термины еще будут обращать на себя внимание, их станут воспринимать исключительно в историческом контексте, и интерес они сохранят лишь для ученых, занимающихся моим литературным поколением.
Хотел бы заметить, что термины можно объяснить, отнесясь к ним как к концептуальным формулировкам, которые в действительности передают некие эмоциональные предпочтения. Так, думаю, что сказанное мною во славу традиции выражает мое отношение к англоязычной поэзии XIX и начала XX в., как и ту страсть, которую я испытывал к драматическим и лирическим поэтам XVI и начала XVII столетия. "Объективный коррелят" в эссе о Гамлете, быть может, появился как знак предпочтения, оказываемого мною более зрелым пьесам Шекспира, — "Тимону Афинскому", "Антонию и Клеопатре" и особенно "Кориолану", — а также тем его более поздним пьесам, о которых так много верного сказано в трудах Уилсона Найта. А "распад цельности мировосприятия" — свидетельство моего преклонения перед Донном и метафизическими поэтами, как и неприязни к Мильтону.
Мне в самом деле представляется, что эти концепции и термины выразили нечто из области чувства. Они возникают из испытываемого мною ощущения родственности такому-то поэту или поэзии такого-то, а не иного рода. Не поймите меня так, что только что сказанное относится и к критикам другого толка, не таким, как я, или хотя бы к другим критикам той разновидности, к которой принадлежу я сам, то есть к поэтам, пишущим и критику. Но все же касательно всех, кто трудится на поприще эстетики, я всегда хотел бы знать вот что: какие именно литературные произведения, полотна, скульптуры, архитектурные памятники, музыкальные опусы на самом деле доставляют наслаждение этому теоретику? Разумеется, мы можем принять некую теорию, а затем — быть может, особенно велика такая опасность для критика философского склада — уверить себя, будто нам вправду нравятся произведения, укладывающиеся в рамки этой теории. О себе могу, однако, с уверенностью заявить, что теоретические выкладки вполне гармонично соотносятся с моими вкусами и что та обоснованность, какая им присуща, есть прямое следствие глубокого интереса к повлиявшим на меня авторам, чьи произведения и стали основой этих теорий. Конечно, я отдаю себе отчет в том, что "распад цельности мировосприятия" и "объективный коррелят" должны быть приняты или отвергнуты на основании состоятельности абстрактной концепции, выраженной этими понятиями, а пояснив, как, по моему ощущению, возникли термины, я лишь сказал, что сам я чувствую в этой связи. Отдаю я себе отчет и в том, что у меня получилось некое обобщение, касающееся моих обобщений. Но в одном я совершенно убежден: больше всего мне удаются эссе о писателях, оказавших воздействие на мою поэзию. Именно о писателях, а не только о поэтах, ибо я включаю в этот перечень Ф.Г. Брэдли, чьи писания — скажу больше — чья личность, так полно раскрывшаяся в его писаниях, — очень сильно на меня повлияли, включаю и епископа Ланселота Эндрюса: из одной его проповеди о Рождестве Христовом я заимствовал несколько строк для моего "Паломничества волхвов"[163], а проза его, кажется, оставила неясный отпечаток в проповеди, которую найдет читатель пьесы "Убийство в соборе"[164]. В общем и целом, перечень упоминает всех писавших стихами и прозой, чей стиль заметно сказался на моем стиле. Льщу себя надеждой, что эти эссе об отдельных писателях, сыгравших определенную роль в моей творческой жизни, способны сохранить какую-то ценность для будущих поколений, которые отбросят или осмеют мои теории. В молодости я отдал три года изучению философии. Что осталось от этого опыта? Только запомнившийся стиль трех мыслителей: английский стиль Брэдли, латинский Спинозы и греческий Платона.
В связи с эссе об отдельных поэтах я задаюсь вопросом, до какой степени по силам критику изменить мнения публики относительно того или иного старого поэта, того или иного периода в истории литературы. Так, удалось ли мне в какой-то мере способствовать пробуждению интереса и более благожелательному отношению к ранним драматургам или к метафизическим поэтам? Должен сказать, что это крайне сомнительно, если берется моя деятельность как критика. Разумеется, необходимо разграничивать вкус и моду. Мода, заключающаяся в пристрастии к обновлению ради обновления и в вечном желании чего-то непривычного, — фактор крайне эфемерный, тогда как вкус — явление намного более глубокое. Когда мы имеем дело с языком, на котором, как на нашем языке, многими поколениями создавалась великая поэзия, каждое новое поколение будет выбирать для себя классиков согласно собственным предпочтениям. Окажется, что кто-то из писателей прошлого более отвечает предпочтениям сегодняшней генерации, чем другие, и что какие-то периоды истории литературы обладают большей, чем другие, родственностью с переживаемым сейчас. Молодому читателю или критику с грубым вкусом может почудиться, что авторы, выбранные его поколением, лучше тех, которых предпочитали предшественники, но более тонкий критик почувствует, что эти авторы просто более совпадают с запросами теперешнего поколения, отнюдь не обязательно обладая более неоспоримыми художественными достоинствами. Одна из обязанностей критика как раз и заключается в том, чтобы помочь просвещенной публике, когда она пытается разобраться, отчего она чувствует нечто особенно родственное себе именно в этом поэте, в такой, а не иной поэзии, в данной, а не другой поэтической эпохе.