На грани веков - Андрей Упит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холодкевич уже не усмехался, складки возле уголков рта еще больше углубились, в глазах появился злой блеск. Он тоже поднялся и вытянул руку.
— Не льстите, господин фон Брюммер, и не заговаривайте мне зубы! Чего стоит моя голова, я и сам знаю; она не выносит, когда по ней поглаживают лисьей лапой, и из-за этого не полезет сама в петлю. Не о моем имении вы печетесь, а о своем, и только о нем. И я не намерен помогать отвоевывать его для вас, не будут это делать и лаубернцы с мооргофцами. Может быть, пан Крашевский станет в этот ваш строй, может, танненгофский кузнец, — только ему придется круто повернуть в другую сторону: он и доныне держит на Русской горке караул и оберегает нас именно от тех, с кем вы хотите вступить в союз. Раз и навсегда вам говорю: меня вы оставьте в покое! Против шведов я биться не ходил и не пойду ни с поляками, ни с русскими. Пускай дерется кто хочет и кому надо драться, я земледелец и останусь на своем месте, пока мне это разрешают. И мои мужики останутся на своих местах, С вашим пророком Паткулем у них не было ничего общего, не будет и с вами, господин фон Брюммер, ради вашего Танненгофа они не сунут голову в шведскую петлю. Напрасно вы тут проповедуете и мне и им — да, да, не удивляйтесь, я знаю, что как только вы вошли в Лауберн, то сразу же успели расхвалить моим конюхам русских и подстрекали их против властей. А если уж я знаю это, то буду знать и все до мелочей, все, что вы туг попробуете выкинуть. Лучше и не пытайтесь, господин фон Брюммер, иначе я буду вынужден поступить с вами по-иному, нежели сегодня вечером, пока вы еще считаетесь моим гостем.
Брюммер словно проглотил что-то соленое, что и проглотить-то можно только с великим трудом. На этот раз голос его звучал печально и устало.
— Может, я и сегодня вечером угрожаю вашему нейтралитету, пан Холодкевич? Вы, очевидно, охотно взяли бы назад свое слово, но этого не требуется; коли на то пошло, я сам готов…
Холодкевич гордо, даже слегка презрительно откинул голову.
— Своего слова я никогда не беру назад. Кроме того, останавливаться в Лауберне вам не запрещено, и я ничем не рискую. Комната вам отведена, оставайтесь, только не вынуждайте меня напоминать вам кое о чем завтра.
Шаркая мягкими туфлями, он вышел, одновременно с ним поднялся и Крашевский; Мартынь потянулся следом. Брюммер выглядел таким убитым и озлобленным, что не хотелось даже с ним говорить.
Ян-поляк хрипел еще больше, чем осенью, грешно было бы его о чем-нибудь спрашивать и заставлять мучиться с ответом. Но у прицерковных лип, где раскисшая дорога сворачивала в овраг возле мызы священника, он сам просипел:
— Помоги мне немного, Мартынь, вода еще холодная, что-то неохота в сырую могилу ложиться.
Мартынь взял больного под руку и вздрогнул: он почувствовал сквозь рукав почти голую кость. И все же невероятно тяжел был этот скелет, валясь на бок, он заставлял пошатываться и кузнеца. Потом еще просипел:
— Вот и весна пришла, значит, мне уже пора… Теперь на воздух выберусь, только когда ногами вперед вынесут… А ты обязательно приходи, вот увидишь, я еще соберусь с силами и смогу с тобой поговорить, хотелось бы мне еще кое-что сказать. Так приходи же, только поскорее…
Ровно неделю спустя голова Холодкевича, стоявшего в том же самом зале на том же самом месте, уже не была так гордо откинута. Он барабанил пальцами по столу, точно ощупывая что-то новое либо отыскивая пропавшее. Лицо у него было такое доброжелательное, что, казалось, вот-вот он снимет подпоясанный халат и отдаст его собеседнику. Но собеседником была Мария; она нимало не походила на просительницу или на человека, готового принять подарок. По всему видно, Мария недавно плакала — глаза еще красные и ресницы влажные, но губы надуты и руки небрежно сунуты под передник. Можно подумать, что это она лиственский барин, а Холодкевич ее провинившийся подданный.
Голос Холодкевича вполне соответствовал его лицу и фигуре, даже сомнений не было в том, что он желает экономке всего наилучшего и чувствует именно то, что высказывает.
— Жаль, жаль, что ты за Пупурова Дава идти не хочешь, а уж он бы взял, я с ним говорил. У него, пожалуй, самая лучшая усадьба в волости и двое совсем маленьких ребят — кому же за ними приглядывать?
— Ко всему у него еще хромая нога да пятьдесят восемь лет от роду. А у меня и у самой ребенок будет, — за ним кто приглядит?
Судя по разговору, Мария вовсе не плакала, а все время ощетинивалась, точно рассерженный еж, не допускающий, чтобы к нему даже пальцем прикоснулись. От каждого ее слова Холодкевич кривился, будто его кто-то пребольно дергал за волосы. Когда помянули ребенка, то дернули так сильно, что и без того узкие глаза плотно зажмурились и складки возле уголков рта почти потемнели.
— Ну-ну, если ты сама не хочешь, так и я не неволю… А если Кукуров Ян? В Краукстах сейчас настоящего хозяина нет, — что, если бы я посулил их ему?!
— Да бросьте, барин, не подыскивайте вы мне женихов. Кукуров Ян слишком хорош, чтобы жениться на выгнанной господской экономке.
— Разве ж я выгоняю тебя, Марит? Разве ж я не сознаю своей вины? Я же не какой-нибудь изверг и своего ребенка не оставлю.
Мария недобро усмехнулась, Холодкевич даже перестал ощупывать стол.
— Ах, значит, не выгоняете? Ну, так вот вы для меня самый что ни на есть подходящий жених.
Но она тут же оборвала фразу и сделала полшага вперед.
— И насчет ребенка молчите! Он мой, только мой, никому я с ним не стану навязываться! И без того бедняжке всю жизнь придется мучиться да гадать — человек его отец или изверг.
Холодкевич и вовсе помрачнел, невольно бросил взгляд на дверь, точно прикидывая, нельзя ли куда удрать.
— Ну, не хочешь — не надо… А куда же ты думаешь деваться? В Гривы к матери ведь нельзя…
— Нет уж, в другой раз не сунусь. Вчера вечером ходила туда — даже в дом меня не пустили, пса науськивали, да только собака добрее, знай хвостом виляет и не думает кусать. Куда денусь? Барин, верно, слыхал, куда деваются такие, как я. На какой-нибудь сук, или опять же есть тут на горке за прицерковной корчмой у Девичьего ключа омут, такой глубокий, что и дна там еще не доставали… А! Значит, все-таки совесть говорит! Да ведь и как же, барин дорогой! Католический бог, он не такой, как наш, этакие дела он не прощает — и ночью не уснешь, и среди бела дня всякое привидится, весь век до седых волос. Бывало этакое.
Это и для барина было слишком. Побагровев, с испариной на лбу, он замахал обеими руками.
— Да ты что, что ты говоришь-то, опомнись! Да что я, один? А твоей вины тут нет? Сама хотела, сама и носи, сама знала, сама и разумей, не мужское это дело…
Опершись руками, он оттолкнулся от стола, отвел глаза, чтобы не скользнуть взглядом по раздавшейся фигуре Марии, и, спешно шаркая туфлями по паркету, пошел в дальнюю комнату. Мария осталась, зло улыбаясь, словно уверенная, что барин еще вернется.
Он и на самом деле возвратился, уже овладев собой, вскинув голову, с принужденной барственной миной на лице, хотя глаза по-прежнему смотрели в сторону. В руках какой-то узелок — Мария сразу увидала: вязанный его прежней экономкой кошелек из зеленого гаруса, украшенный мелким бисером. Барин втиснул его в ладонь Марии.
— На, тут тебе надолго хватит. А теперь ступай и выкинь из головы разную блажь!
Затем он против воли словно оттаял и протянул руку, видимо, желая проститься. Но Мария не шелохнулась, даже не почувствовав в руке тяжелого дара. В ее взгляде была такая глубокая ненависть, отвращение и что-то похожее на презрительное сожаление, что Холодкевич застыл на месте, не зная, как быть. К счастью, в этот злополучный момент, точно на зов, вошел его староста Беркис. Крутя в руках шапку, он остался стоять у дверей. Смекалка старого господского прислужника заставила его прикинуться, будто он ничего не видит и не понимает. Мария прошла мимо него и спустилась по лестнице, все еще не ощущая дара, словно одержимая, как во сне.
Холодкевич глубоко вздохнул.
— Вот оно, староста, как на свете-то бывает…
Беркис и в разговорах с господами понаторел, потому и ответил так, что не подкопаешься:
— И верно, барин, и так бывает, и сяк, и не приведи господь как.
— И ты только подумай, старина, она же еще меня и попрекает, она… нет, не то чтобы попрекает, а вроде бы… А я виноват? Что я, один виноват?
— Да что вы, барин, какая в том ваша вина? Так все они, бабы, это уж всегда так. Кто же того не знает: сами вешаются на шею, а чуть что — сразу и в рев.
— Да нет, она и не ревет, а только глядит этак…
— А и поревет, без этого уж не обойдется. Раньше оно, когда этакое у молодого барина случалось, так старый барин, господин Шульц, просто приказывал выпороть девку и отпустить — вот и покой был в имении.
— Ну, то барон Шульц. А я так не могу, не могу, старина.