Кровь диверсантов - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возобновились мои утренние пробежки, до завтрака я успевал накрутить семь или восемь километров, дышалось легко, радостно, и хотелось оторваться от земли и лететь, лететь, лететь… Летя так однажды, я едва не сбил с ног младшего лейтенанта, девушку, черноволосую и гибкую. Это была Инна Гинзбург, переводчица из штаба армии. Она рассказала мне, что сражаться пошла с врагом добровольно, учась на 3-м курсе 2-го Московского пединститута. Я обрадовался встрече, потому что давно уже хотел познакомиться с настоящим филологом, у меня, сына учительницы русского языка, обнаружились провалы в знаниях. Мысль моя блуждала в часы, когда писался Чеху отчет, на пере сушились чернила, когда я подыскивал слово, обозначавшее ту часть руки немецкого майора, что была мною – отсечена? отстрелена? отрезана?.. Культя, понятно, это то, что осталось при теле, а как назвать отделенный от руки локоть, то есть кисть и ладонь с пальцами? «Обрубок»? «Отрезок»? Или – «отстрелок»? Ведь я пулями отделил нижнюю часть верхней конечности, а финкой отсек сухожилия.
Отдел с переводчиками занимал бывший дом-музей какого-то художника, в отведенной Инне комнате – два стола, стулья, лавка, на стенах – крюки для картин, давно снятых. Я подпрыгнул, ухватился за самый высокий крюк, подтянулся, потом мягко приземлился. Инна Гинзбург лупила на меня глаза. Спросил ее о нужном мне слове, для наглядности вытянув левую руку и полоснув ладонью правой по локтевому сгибу. Инна Гинзбург взвизгнула, закрыла пальчиками сперва глаза свои, а потом – уши.
– Фу! Гадость! Это очень неприличный жест!
Стала спрашивать, зачем мне это слово, и я не мог ей ответить. Однако она заинтересовалась. Расстегнула рукав своей гимнастерки, обнажила руку до локтя, показывая мне слабо развитые мускулы. Помня, как возмутилась на курсах Таня, когда я потрогал ее мышцы, к Инне Гинзбург я так и не прикоснулся. Зато она не скрывала восхищения, любуясь собственной верхней конечностью.
– Красивая у меня ручка, а?.. – И с сожалением застегнула рукав. Покрутила в пальцах мой перочинный ножик и равнодушно спросила, за сколько я его купил или на что выменял. Я обиделся, убрал ножик в карман, молчал. Инна же продолжала смотреть на меня, покусывая длинными ровными зубами пухлую нижнюю губу. Подалась чуть вперед и нежно осведомилась, сколько мне лет и находился ли уже в близких отношениях с женщиной. Превозмогая смущение и не желая казаться совсем уж ребенком, оскорбленный к тому же поварихой Маней, я, эти «близкие отношения» видевший только издали, но однако же к ним тянувшийся, – я солгал, да, солгал. «Да, – пролепетал, – было такое однажды…»
Инна Гинзбург запылала таким гневом, что отскочила от меня на несколько метров.
– Фу! Мерзость!.. И как тебе не стыдно! Кто тебя совратил? Ты можешь назвать эту негодяйку?
Назвать я, конечно, не мог. Потупился. Инна Гинзбург успокоилась, походила по комнате, показала, что не чужда физических упражнений, ухватилась, стоя спиной к стене, за два крюка, подтянулась, изобразив то, что при работе на гимнастических кольцах называется «крестом». Я увидел шляпки гвоздей ее совсем недавно отремонтированных сапог. Инна еще немного поболтала ногами, а затем продолжила допрос: с кем я провожу свободное от службы время, что читаю, хожу ли в кино, повышаю ли образовательный уровень.
Ответил я просто: извлек из кармана горсть презервативов и повторил грозное предупреждение Лукашина: «Кто подхватит трепак – под трибунал: за дезертирство или попытку уклонения от выполнения боевого задания!»
Инна Гинзбург расхохоталась, обняла меня и сказала, что в близких и неблизких отношениях ни с одной женщиной я не состоял. Достав гребешок, она расчесала меня, расспросила о довоенной жизни, погоревала над моей судьбой, умолкла, неотрывно смотря на меня, и строжайще предупредила: впредь мне ни с одной женщиной не сближаться, пока она, Инна Гинзбург, не оценит и не одобрит мой выбор.
– Сдается мне, – произнесла она задумчиво, – что я стану твоей роковой женщиной.
Глава 13
Подготовка к осаде белорусской Ла-Рошели. – Чех, как вечный Агасфер, учит не умирать ни при каких обстоятельствах. – Его злые проделки.
Десять с чем-то дней бездельничали мы, от встреч с роковой женщиной Инной Гинзбург я уклонялся, поскольку не постиг значения этого слова, а объяснениям Алеши и Григория Ивановича верить было нельзя, они несли такую похабщину, что уши затыкай. Мне так и слышалось лязганье жеребцовых зубов, когда друзья мои начинали свои ржания о бабах.
Потому я и обрадовался, когда нас ночью подняли и увезли в тыл, считавшийся глубоким, а был-то он всего – городом Калинином. Но работал кинотеатр, госпиталей уйма, танцы устраивались для раненых и еще не побывавших в боях. Ни в кино, ни в клуб попасть нам не удалось, Григорий Иванович с ходу познакомился с какой-то бабенкой, пригласившей нас к себе, начистил до блеска сапоги, пообещала бабенка, что появятся невзначай две девицы, якобы готовые стать нашими боевыми подругами, мы собрались – и были перехвачены у порога Чехом, который пристыдил нас и увез в деревеньку под Ельней. Было еще светло, мы спрыгнули с полуторки, забрали вещмешки, набитые салом и яблоками, облаяли начальство, догадываясь, однако, что оно оттого бесится, что само толком не знает, что от нас требовать.
Нас переодели в малоношеную командирскую форму, которая, на взгляд окопника, могла показаться выданной в Москве, и только в Москве, и принадлежать тем, кто сиднем сидел в самом Главном штабе. Повысили – на время, конечно, – в званиях Алешу и Григория Ивановича. «А сукнецо-то – хорошее…» – промолвил Алеша, пощупав свою гимнастерку, тоном напомнив мне тот день, когда он в Зугдиди похвалил мой костюм. Ремни поскрипывали, фуражки почему-то были новехонькими, Калтыгин со шпалами в петлицах выглядел так, что впору ему уже и три носить, если не четыре. «Вы все из Разведуправления Генерального штаба», – предупредил Чех. Объяснил, что надо делать, и мы по пять-шесть часов в день расспрашивали, а может быть, и допрашивали двух окруженцев, месяц назад прорвавшихся через фронт; топали они в сторону Москвы аж из-под Шауляя, более года петляли по Белоруссии, путь их на карте выглядел ветвистым, они одолели полосу препятствий, наподобие той, что была устроена нам в пионерлагере, но в тысячи раз длиннее, они огибали немцев, прыжком перелетали через них; когда окруженцев этих привозили к нам, меня переодевали в какого-то нестроевого бойца, потому что Алеша и Григорий Иванович судьбу этих уже хорошо проверенных мужичков взяли за легенду, это они, выброшенные за линию фронта, станут этими окруженцами. Вот и запоминали они все деревеньки, где бедолаги отлеживались после ранений, и всех тех людей, у которых они просились на ночевку, фамилии старост и бургомистров, все происшествия у деревенек и райцентров. И двое этих бывалых бойцов (Калтыгин и Алеша, разумеется), настрадавшихся в окружении, в ста километрах от Бобруйска подберут сосунка, сбежавшего из лагеря военнопленных, только что забритого Зугдидским горвоенкоматом и брошенного в бои.
Очень хорошие мужички, приятные окруженцы. Тот, которого копировал Григорий Иванович, призван из запаса, учитель физики, в тоне рассказов о мытарствах слышались у него назидательские спады и подъемы интонации, увещевания шумливой «Камчатки». Конечно, в бытность учителем у него и пальцы не были желто-бурыми, и курил он меньше. Второй – конюх из совхоза под Ленинградом, этот не потерял смешливости, помнил разные забавности в пути и веселенько рассказал, как подкрались однажды ночью к охраняемой немецкой фуре, схватили мешки, думая, что там жратва, а оказалось – женские чулки, тысяча пар.
Сородичи мои, соплеменники, родня!
Меня натаскивали отдельно. Запасной полк, город Горький, потом Калинин, пеший марш-бросок до фронта, атака, окружение, лагерь, побег, встреча с двумя окруженцами, а сколько километров до меня оттопали те и откуда бегут – мне не дано знать. Я – парнишка малость не в себе, винтовку в руках держать не умею, при каждом выстреле пригибаюсь. Дохляк, еле передвигающийся, так и не откормившийся после лагеря. Доходяга – слово это уже приживалось. Пуглив как заяц. Плюнь на меня – и на колени рухну. Зря его с собой взяли – такое будут горько признавать бывалые окруженцы, да жалко стало мальца, пропадет не за понюх.
Итак, эти окруженцы… Учитель и конюх, по счастью, сохранившие ту одежду, в какой переползли через нейтралку. Полусгнившее шмотье – все немецкое, или почти все немецкое, что естественно, и во что, конечно, обрядятся Алеша и Калтыгин за день или два до самолета. Для меня приготовили зипунчик с врезными, как у полупальто, карманами на груди, ватные брюки, кое-где подпорченные так, чтоб становилось ясным: этот парень не раз ночевал у костра и угли выжгли о том памятные знаки. Никакой, разумеется, рации. Оружие – все немецкое, но «дегтярь» Чех настоял взять все-таки с собой, ручному пулемету отводилась какая-то важная роль. Как, впрочем, и мне. Еще не получили задание, а Чех сказал четко: вся надежда на тебя! Перочинный ножик с десятью лезвиями я отдал ему на хранение, Алеше пришлось и щегольскую зажигалку в форме «маузера»-лилипута калибром 6,35 отдать ему же, ту самую, которую я, придет время, вручу хористке в благодарность за успехи ее на определенном участке фронта. А вот вторая хористка, та, что превратилась – с моей помощью, надеюсь, – в лучшую драматическую актрису ФРГ…