Беллона - Анатолий Брусникин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако отказаться счел невозможным. Начальники были правы: он действительно знал положение дел у врага лучше других, ибо провел в плену два с половиной месяца; и кроме того, в силу ханского происхождения, был для крымчаков авторитетной фигурой и мог создать из них сеть лазутчиков.
Вскоре Аслан-Гирею пришлось взять на себя и противодействие шпионажу. Жандармы, к чьей компетенции это относилось, привыкли к отысканию политической крамолы в собственных рядах, а к борьбе с настоящим противником оказались малоспособны. И уж совсем не по плечу голубым мундирам была тонкая работа с двойными агентами, а таких у Аслан-Гирея вскоре появилось немало, и пользы от них выходило больше, чем от обычных разведчиков.
Добрившись и спрыснувшись кельнской водой, штабс-капитан повязал на лицо черную шелковую повязку, надел вычищенный денщиком мундир, сверкающие сапоги, еще раз погляделся в зеркало. Если посмотреть с отдаления — не такое и страшилище. Но он знал, что на отдалении не удержится, непременно подойдет. Нужно лишь дождаться, когда зайдет солнце. При милосердном свечном освещении кривоносие до некоторой степени скрадывается тенями.
Аслан-Гирею полагалась персональная палатка — большая, удобная. В штабе многие завидовали. Ворчали, что майоры и подполковники, бывает, по двое и по трое живут. Не объяснишь ведь всякому, что палатка одновременно является канцелярией и в запертых железных шкафах хранятся бумаги, которые абы кому видеть не положено.
Палатка соединялась парусиновым коридором со штабным шатром. Через него Аслан-Гирей и вышел, чтобы по пути просмотреть свежие донесения с бастионов.
Дежурные офицеры умолкли, когда он появился. Штабс-капитан к этому привык. Знал, что сослуживцы его не любят и побаиваются: не собутыльничает с ними, не болтает о пустяках, всегда сух и не очень понятно, чем, собственно, занимается.
Но и прежде, когда Аслан-Гирей служил в артиллерии, наравне с другими, и еще не конфузился своего увечья, было примерно то же.
Никогда другие офицеры не относились к нему как к своему. Он был чужой, чуждый. И чувствовал это каждый час — с того дня, когда одиннадцатилетним покинул родительский дом.
Казалось, за всю жизнь он не совершил ни одного прилюдного поступка, не произнес ни одного слова без мысли: я не могу сделать ничего такого, что может быть истолковано против мусульман или татар. Быть таким же, как окружающие, — это представлялось Девлету Аслан-Гирею недоступной роскошью. Он должен быть безукоризнен, на него смотрят иными глазами. Однажды он познакомился с офицером-евреем и был неприятно поражен, заметив, что тот держится точно так же.
Что значит быть татарином, когда ты сформировался в Петербурге, в кадетском корпусе? И что значит быть мусульманином, если ты рос в семье, исполняющей обряды только по привычке, а потом вовсе отдалился от религии? Да, арабские молитвы вызубрены наизусть с детства, но они не более чем набор звуков. И всё же переменить веру, как уговаривали доброжелатели-учителя, а потом командиры, было немыслимо. Если вера имеет какое-то значение, она как кожа: в какой родился, в той и умрешь. Не змеи же мы, в самом деле?
За все годы учебы в корпусе, Дворянском полку, артиллерийской школе Девлет ни разу не побывал дома. Семья была многодетная, денег на сантиментальные траты недоставало. Первый раз он наведался в Крым уже в гвардейском мундире, получив подъемные. И поразился, насколько всё в отчем доме показалось ему странным. В Петербург он вернулся с облегчением.
Как ни странно, мусульманство и татарство в гвардии оказались кстати: разномастность придворного офицерства должна была наглядно демонстрировать многоцветие и пышность имперских земель. Карьера потомка крымских ханов вначале складывалась превосходно, тем более что службист он был отличный и артиллерийское дело любил.
Роковой ошибкой стало прошение о переводе в действующую армию, когда на Дунае начались военные действия против турок. Прежний Девлет был честолюбец; как и другие гвардейцы, надеялся выслужить чин, украсить грудь «владимиром», а повезет — так и «георгием». Однако то, что помогало в столице, в армии стало непреодолимой помехой.
Очень скоро, чуть ли не в самый первый день, произошел неприятный казус: командир батареи в беседе с глазу на глаз попросил своего помощника не сотворять намаз на глазах у подчиненных. Это-де смущает солдат, для которых нынешняя война — святая битва христиан с басурманами. Когда Аслан-Гирей не послушался, от него при первой возможности избавились.
Едва высадились союзники, он перевелся из резерва в Севастополь, но здесь было еще тяжелей. О крымских татарах в осажденном городе шла плохая слава — считалось, что они сочувствуют врагу, хотя тех, кто сохранил верность России, было во много раз больше.
Опытных артиллерийских офицеров не хватало, но для штабс-капитана гвардии не нашлось места ни на одной батарее. Еле взяли в пехоту, командиром роты.
По высочайшему указу каждый месяц службы в Севастополе засчитывался за год. Те, кто воевал с начала осады и не убыл по ранению, успели подняться на два чина, но Аслан-Гирей все торчал в штабс-капитанах.
Успешное отражение июньского штурма в известной степени было его заслугой: французы поперли напролом, поверив ловко подброшенным сведениям о слабости русских позиций на Корабельной стороне. Обер-квартирмейстер представил своего помощника к ордену Святого Георгия, но начальник штаба генерал Коцебу прямо на прошении изволил начертать шутку: «На что мусульманину крест?»
— Может быть, все-таки окреститесь? Ведь формальность, — сказал Девлету начальник, любивший бравировать вольнодумством. — Какой вы мусульманин? Право, очень облегчили бы себе жизнь.
— В Коране сказано: выбирая дорогу, человек должен идти в гору, а не под гору, — ответил советчику Аслан-Гирей с нарочитой цветистостью (цитату из Корана он выдумал). — Мы не вольны в выборе своего кисмета, и на всё воля Аллаха.
Аллаха так Аллаха — остался без белого крестика.
***Идти было недалеко: по «Корниловскому проспекту» (как называли проход между штабными шатрами) на «Андреевскую» (с одной стороны — склады провиантского ведомства, с другой — бараки и длинные палатки Андреевского госпиталя). Дальше ровными рядами шли украшенные ветками ресторации и плетеные балаганы магазинов («Гостиный двор»), а потом «Земляной город» — хаотичное нагромождение землянок и глинобитных хибар, куда переселились с разбомбленной Южной стороны севастопольские обыватели.
Штабс-капитан свернул много раньше. По вторникам и субботам, если была возможность, он посещал вечера, устраиваемые сестрами Андреевского госпиталя, а нынче был как раз вторник.
Много раз Девлет обещал себе отказаться от этой мучительной привычки. Но, как всякое пагубное пристрастие, она была цепкой. Мужчина, долго находящийся на войне, довольно скоро начинает понимать, что всё лучшее, истинно ценное в жизни связано с женщинами, и, может быть, худшая из мерзостей войны заключается в том, что там нет места прекрасному полу. В самом Севастополе к июлю месяцу женщин не осталось вовсе. В Северном городке были матросские жены и непотребные девки. Дам из общества (а только их с полным основанием следует считать «прекрасным полом») встретить можно было только на госпитальных soirée. Шанс свободно бывать там для обычного обер-офицера вроде Аслан-Гирея являлся драгоценной привилегией, и, если б не одно особенное обстоятельство, он посещал бы эти милые вечера с удовольствием: не ради флирта (с его-то рожей!), а просто чтобы посмотреть на милосердных сестер, послушать их мелодичные голоса и хоть немного оттаять сердцем.
Вот с сердцем-то и возникала проблема. Оно не оттаивало и не размягчалось, а наоборот стискивалось и саднило. Бросить надо было эти визиты, бесповоротно.
Правда, три последних раза, включая и сегодняшний, штабс-капитан отправлялся на soirée как бы с индульгенцией: не потакая душевной слабости, а по долгу службы.
Восемь дней назад в госпиталь прибыл некто мистер Арчибальд Финк, подданный Северо-Американских Соединенных штатов. Он был из числа иностранных лекарей, поступивших на русскую службу. При острой нехватке врачей военно-медицинское ведомство охотно принимало и щедро оплачивало таких добровольцев. Особенно много приезжало американцев — эта далекая страна, в отличие от Европы, относилась к России с сочувствием. Вероятнее всего, симпатия объяснялась не столько русофильством, сколько застарелой англофобией, но, как говорится, враг моего врага — мой друг.
Лекарь из города Бостона, жители которого некогда устроили англичанам знаменитое чаепитие, попал в поле зрения штабс-капитана по четырем причинам: во-первых, черноволос; во-вторых, тридцати лет от роду; в-третьих, тонкого сложения; в-четвертых, подходящего роста — два аршина и примерно три вершка. В связи со своим англоязычием Финк угодил на особо пристальный учет, а кроме того из подорожной явствовало, что прибыл он из Петербурга. Правда, русского языка американец не знал, но ведь мог и прикидываться?