Мы жили в Москве - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обед у корреспондента немецкого радио Клеменса. Войновичи, Богатыревы, Корниловы. Генрих рассказывал, как в прошлый приезд Федоренко, Стеженский, Озеров убеждали его в своей любви и дружбе. Озеров даже обнял и расцеловал. «Стеженский меня вчера спрашивал: «А ты ни в ком не разочаровался из тех, кого защищал?» …Ему я сказал, что ни в ком не разочаровался».
Каждый хочет поговорить с ним хоть несколько минут наедине.
С Войновичем.
— Надо организовать ПЕН-клуб и принимать не только диссидентов. Вот меня приняли во французский ПЕН на следующий день после того, как исключили из Союза писателей. Это была для меня моральная поддержка.
Генрих: «Мы тогда договорились с Пьером Эммануэлем, чтобы вас принять во французский, потому что тогда франко-русские отношения были лучше, чем германо-русские. Чем можно вам помочь сейчас? Я еще не читал ваш роман; вернусь — прочитаю, напишу рецензию».
Войнович: «Буду счастлив. Но еще прошу — напишите мне открытку, просто по почте».
Из дневников Л.
14 февраля. Вечером у нас. Встреча Аннемари и Генриха с четырьмя молодыми христианами. Три женщины и молодой парень. Философы, литераторы, богословски образованы.
Расспрашивают, почему западная молодежь так дико бунтует, почему ни церковь, ни Генрих не противостоят советской пропаганде, советской агентуре. Уже по их вопросам ясно: они убеждены, что студенты в Париже, в Берлине, в США и многие левые журналисты одурачены, доведены до безумия коммунистами, агентами КГБ. И вообще идет наступление Антихриста.
Генрих и Аннемари вместе пытаются объяснить, что вызывало недовольство студентов. В Берлине в шестьдесят седьмом году во время студенческой демонстрации против приезда шаха полицейские убили студента, и убийц не судили. Среди профессуры многие с нацистских времен ничего не забыли, ничему не научились. Бёлли говорят о войне во Вьетнаме, о миллионах голодающих в Африке, в Латинской Америке.
Едва успеваю переводить, они все время прерывают, особенно возбужден молодой человек. «А не кажется ли господину Бёллю, что он сам подвергается влиянию коммунистической или, скажем, социалистической идеологии?» Генрих: «А вы не задумывались над тем, почему лучшие писатели Латинской Америки стали социалистами, коммунистами — Астуриас, Маркес, Неруда, Амаду?.. Неужели все они — агенты Москвы? Они социалисты или коммунисты потому, что их народы голодают. И у нас в Германии главная опасность не слева, а справа. У нас левых не больше двух процентов…»
…Прерывают: «В октябре семнадцатого года в России было четыре процента большевиков». Генрих: «Но большевики были единая и воинственная партия. А среди наших двух процентов левых — сотни группировок, они враждуют между собой. Среди них есть и противники насилия, и наивные утописты». — «У вас скрытые симпатии к левым». — «Вовсе не скрытые. Потому что именно среди левых я нахожу многих людей, бескорыстно заинтересованных чужими бедами, которые стараются хоть как-то помочь, в том числе и вам».
«Неужели нет бескорыстных консерваторов?»
«Есть, мы таких знаем и уважаем. Вот я смотрю на вас, слушаю вас и убежден: родись вы в Сицилии, вы были бы коммунистами». И.: «Да, это так. В двадцатые годы я ходила бы в красной косынке. Мой дедушка был народовольцем».
Генрих смотрит участливо, слушает внимательно, но иногда взрывается.
«На меня набросились здесь некоторые ваши писатели — почему я написал письмо в защиту писателя, который сидит во франкистской тюрьме. Ведь здесь куда больше арестованных литераторов. Но такая бухгалтерия отвратительна. Когда подсчитывают, где больше, а где меньше страдающих. Почему люди, полагающие себя христианами, не могут сострадать вьетнамцам, которые погибают от американских бомб, или детям, которые умирают от голода?» Он начинает горячиться. — «Ведь против войны во Вьетнаме выступали и многие церковные иерархии, и гуманные консерваторы в Америке и в Европе…»
Девушки не хотят усугублять спор. Они любят Бёлля, и две возражают, чуть не плача. Переводят разговор на богословские темы. Почему на Западе такое обмирщение церквей? Они слыхали, что там уже не боятся отлучения.
Генрих: «А чего ж тут бояться? Ведь отлучает не Бог, а папа. Он тоже человек. Наш город Кёльн разные папы за семьсот лет отлучали то ли семьдесят два, то ли семьдесят три раза. Отлучали за непокорность епископам все население. Это означало, что церкви закрывали, нельзя было ни крестить, ни хоронить, ни венчать; тогда это ведь было очень страшно. Но и тогда находились смелые священники, которые служили тайные мессы в криптах в подвалах церквей, и там причащали, и крестили, и отпевали, и венчали. Они верили в Бога, а не в папу».
Он устал, непрерывно курит, пьет холодный кофе, глотает какие-то таблетки.
Аннемари: «У людей нашего поколения нет больше страха отлучения. Поэтому сейчас и отлучают реже. Старики еще боялись».
И.: «А мы очень боимся. Отлучение — ведь это ужасно. Это значит быть отвергнутым церковью».
«Почему?»
И.: «Потому что в нас дух послушания».
Генрих: «В этом наше различие. В Восточной церкви сильнее символическое начало. А у нас отлучение всегда было орудием политической борьбы».
«Вы знаете Евангелие с детства. Вы привыкли. А мне оно открылось уже взрослой. Я и раньше видела добро, но всегда бессильное, жалкое. А тут впервые ощутила связь добра и силы. Церковь — это сила».
Аннемари: «А по-моему, христианская церковь и сила, то есть власть, это понятия несовместимые».
«Но мы говорим о духовной силе, о духовной власти».
Генрих: «Духовная власть может увечить души страшнее любой политической. Я никогда не забуду того, что церковь сделала с моей бабушкой, с моей матерью. Они были рабынями. Они были уверены, что не имеют права даже книги читать. И сегодня действует церковная цензура. В прошлом году к шестидесятилетию известного теолога, иезуита Раннера, готовили сборник в его честь. Мы с ним друзья, он хотел, чтобы и я участвовал. Я написал. Но цензура потребовала снять несколько абзацев. Редакторов я всегда внимательно слушаю, но идеологической цензуры не принимаю. А Раннер не хотел, чтобы сборник выпускали без моего участия. Так он и сегодня еще не вышел…»
«А кто, по-вашему, сегодня настоящие христианские писатели?» «Церковно верующих очень мало. Я знаю, кажется, только Бернаноса, Мориака, Грина…»
Когда они ушли, Генрих был очень подавлен. «А ведь и вы говорите, что они — из лучших. И я вижу, слышу: они умные, образованные. Но как это страшно — опять фанатизм, нетерпимость…»
Когда мы остались одни, Р.: «Неужели люди, которые очень хотят понять друг друга, не могут ни услышать, ни понять?..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});