Путешествие дилетантов - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это письмо госпожа Тучкова получила спустя много дней после нашего визита. Приблизительно тогда же получил письмо и Мятлев.
(От Лавинии – к Мятлеву, из подмосковного сельца К.)
«…Милостивый государь Сергей Васильевич! Слава богу, осень наступила, и к Петербургу стало ближе. Болезни моей и след простыл, и я жду, когда мой несравненный господин Ладимировский отдаст наконец распоряжение собираться. Я подбивала его премилую тетеньку справиться у него, да, видно, дипломатия моя с изъяном – ничего не вышло. Я еще не потеряла надежду воротиться в Петербург и по первому снежку протоптать дорожку в Вашем парке. Может быть, Вам даже захочется меня увидеть, спросить о чем–нибудь с милой Вашей улыбкой. Я было совсем запретила себе писать к Вам, да вдруг подумала: а отчего же? Действительно, а отчего же?… Кому же еще говорить? Ведь, подумала я, он дал бы мне понять, что это ему мучительно или обременяет его, а здесь, в деревне, когда идут дожди, просто невозможно Вам не писать, милый Сергей Васильевич!…»
– Господа, – сказала колдунья, – не хотите ли вина? Мы отказались.
– Моя дочь недавно вышла замуж, – сказала она, провожая нас к выходу. – Было очень трогательно видеть, как молодые вышли после венчания. Любовь их безгранична. Они склонялись друг к другу с самым страстным и преданным выражением на лицах… – Тут мне воистину послышался хохоток, но лицо госпожи Тучковой было серьезно. Мятлев молча шагал с портретом князя Сапеги под мышкой. Торжества не было в его походке. Пошлость ведьмы казалась чудовищной. – Вы бы посмотрели, господа, как они держали друг друга за руки, мяли пальцы, и это на виду у всех… все мне говорили потом… выражали свое восхищение… У вас нету дочерей, господа?… Я надеюсь, что история князя Сапеги запомнится… – Это было уже прямым выпадом. Мне было интересно, какая из сторон сдастся первой, не выдержит, коридоры и залы сотрясутся от неистового крика ненависти, бесполезный портрет князя Сапеги разлетится от удара об стену, с лиц сойдет выражение добропорядочности, и, выпятив челюсти и ощерившись, размахивая кулаками и угрожая, мы начнем поносить друг друга… – Теперь моя дочь далеко отсюда, господа, и я стала одинокой. Это участь всех матерей… – Она внезапно засмеялась, но не так, как должна была бы засмеяться торжествующая ведьма, а с чрезмерно натуральной грустью. – Вы не встречали мою дочь в свете, господа? Впрочем, я, кажется, уже спрашивала об этом… Впрочем, если бы вы встретили ее, вы бы запомнили ее, господа. У нее очаровательные черты, и при жизни княгини Мятлевой многие затруднялись, кому из них отдать предпочтение… – Мятлев шел, подобно журавлю, высоко подымая ноги и не глядя на летящую по соседству тараторящую ведьму.
Бури не было. Я мечтал лишь об одном: унести ноги из этого гнезда невредимым, успеть, покуда эта железная птица не вцепилась в спину когтями…
«…И если когда–нибудь, моя несравненная maman, Вам покажется, что я недовольна Вашим решением, отнесите это на счет моей глупости и врожденной неблагодарности… Я ведь всегда отличалась этим, не правда ли?… Я буду стараться и держать себя в руках, но бог знает, что у нас впереди, не правда ли?…»
Мне не пришлось видеть лица госпожи Тучковой, когда она читала это письмо, о чем я не сожалею… Однако уже в этих строчках были рассыпаны всевозможные легкие и непритязательные намеки на последующие события. Современная женщина, чуждая сентиментальности, переполненная всевозможными практическими сведениями и потребностями, не могла бы этого не заметить, хотя, с другой стороны, непонятно, как ей в таком случае не удалось предотвратить в дальнейшем развития событий по пути, не предначертанному ею.
50
«Сентябрь… 1850…
Операция удалась бы на славу, не проглоти я не вовремя осиновый кол, не позволивший мне держаться натуральней. И все–таки главное удалось установить: во–первых, мне нечего рассчитывать на ее молчаливое попустительство – она готова вцепиться в горло, она меня помнит, она меня боится. Она надеется, что приход господина Ладимировского наконец все успокоит, ибо он перспективен, а я нет; во–вторых, у Лавинии не все так превосходно, как это могло бы показаться, если бездумно читать ее письма. Боюсь, что это обыкновенная продажа, приукрашенная свадебным антуражем и освященная церковью… Бедный господин ван Шонховен!… В–третьих, расположение комнат таково, что не составило бы труда взять эту комнату приступом с помощью веревочной лестницы в ночное время, когда бы мне знать, где раздобыть проклятую эту лестницу. Эта девочка с острыми ключицами, придумавшая бегство на необитаемый остров, живет, видимо, не сладко… Она живет не сладко… Ей не сладко в ее богатых владениях… Почти никому не сладко в пределах видимости. Может быть, там, за гранью доступного глазу, за проклятым шлагбаумом, за Московской заставой, где нас нет, у черта на куличках, где–то в благословенном «там», да, да, там, быть может, и сладко, однако я чувствую, что и «там» нет избавления бедному господину ван Шонховену!»
51
Оторвавшись от дневника и отшвырнув тетрадь, он с лихорадочной жадностью набросился на чистый лист бумаги, словно в нем одном было теперь заключено спасительное лекарство от внезапно пробудившейся боли, и, коснувшись его пером и разбрызгивая чернила, он уже не сдерживал себя, распаляясь все более и более.
«Вас, конечно, уже известили о посещении мной Вашею дома. Господин ван Шонховен, которым я несколько пренебрегал по причине разницы в возрасте, обстоятельств и т. п., вдруг снова возник передо мной и вот уже с месяц ходит следом…»
Он перечеркнул эти нелепые строки, годные разве для рождественской шутки, и начал снова:
«…Лавиния, я был у Вас, в Вашем доме. Узнала меня Ваша матушка или нет, не имеет значения. Годы делают свое дело, и думать о Вас стало неожиданно потребностью. Главная часть жизни прожита, а я лишь теперь спохватился. Впрочем, пустые сожаления – вздор. Следовало бы оставить Вас в покое, не нарушать мирного течения семейной жизни, к которой Вы начали приобщаться, но это не в моей власти…»
И снова перечеркнул.
«…Каждый вечер, какая бы ни была погода, я велю кучеру останавливаться напротив Вашего дома и смотрю на окна без всякой надежды разглядеть за шторой Ваш силуэт. Необитаемый остров, о котором Вы так отчаянно нафантазировали однажды, становится, как это ни смешно, предметом моих серьезных размышлений. Я вижу его очертания, ощущаю его размеры и осязаю под ногами почву. И вижу Вас!…»
И снова перечеркнул. Достал свежий лист. Стояла тишина, лишь изредка доносилось снизу бормотание: это шпион и его подручный обсуждали события дня. Суровый и враждебный взгляд Афанасия в последнее время говорил о многом и подтверждал некоторые подозрения, но Мятлев настолько перестал ощущать себя жителем этого города, а дом свой так давно похоронил в сознании, что не было ни сил, ни желания противоборствовать чему бы то ни было. Он стал напоминать человека, торопящегося в карете, чтобы получить большое наследство, и выронившего по пути мелкую ассигнацию.
«…Где же Вы, господин ван Шонховен? Я был у Вас, в Вашем доме. Но Вы навстречу не вышли. Теперь, когда Вы стали совсем взрослой, мы могли бы о многом поговорить с Вами, но Вас нет в Петербурге. А этот город отнимает у меня все. Слава богу, что Вы не стали надеждой: терять ее ужасно…»
Безжалостное перо с неистовством и злорадством уничтожало то, что только что возродило. Он представлял себе, как господин Ладимировский вскрывает конверт и его глазки впиваются в торопливые и запоздалые откровения князя. «Что это?» – спрашивает он. «Ах, да это же князь Мятлев. Ты ведь помнишь мою детскую привязанность?» – «Но почему же вновь и таким тоном?» – спрашивает он, сдерживая раздражение. «Ума не приложу, – говорит она, – какие шутки, ей–богу, вот уж чего не ожидала…» – «Так, может, не хранить… ты, надеюсь, не собираешься хранить… Пожалуй, в таком случае не стоит это…» – «Мне все равно, – говорит она, с недоумением поглядывая на письмо, – мне все равно».
«…Милый друг, бесценный друг, господин ван Шонховен. То, что происходит со мной, похоже на помешательство. Началась какая–то болезнь. Я не виноват перед Вами. Может быть, я Вас идеализирую, но я вижу Вас все время – и такой, что сил нет не слышать Вашего голоса…
– Теперь он уже знал, что не отправит письмо, и потому не думал о господине Ладимировском.
– Петербург без Вас постыл и страшен. Единственное место, где я надеюсь укрыться, – необитаемый остров, сочиненный Вами в одну из прекрасных, неповторимых отныне, пронзительных минут…»
Он позвонил Афанасию, однако камердинер не спешил взлететь к нему с улыбкой ангела, а когда все–таки взлетел, был откровенно пьян. Он остановился в дверях, почти похожий на человека благодаря стараниям господина Свербеева, Аглаи и, вероятно, новому образу мыслей, овладевших им, одетый в серый сюртук, из–под которого выглядывал малиновый жилет. Он стоял, слегка покачиваясь и поглядывая на барина с привычной укоризной. За его плечами расплывалась в полумраке смутная фигура шпиона, угадывалось изможденное лицо, и благоухание спиртного распространялось по комнате все шире и вольней. Они стояли с недовольным видом потревоженных не вовремя хозяев, и Мятлев подумал, что не имеет уже ни сил, ни желания проучить их за наглость и спустить с лестницы.