Стамбул. Город воспоминаний - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позвольте мне проиллюстрировать вышеизложенные соображения историей с Флоберовым пенисом — именно эта часть тела волновала его больше всего, пока он пребывал в Стамбуле. На второй день после приезда наш обеспокоенный писатель признается в письме к Луи Буйе, что семь маленьких шанкров, появившихся на его пенисе после того, как он подхватил в Бейруте сифилис, соединились в один большой. «И утром, и вечером я втираю лечебную мазь в свой несчастный орган!» — пишет Флобер из Стамбула. Сначала он думал, что обязан сифилисом одной маронитке[88], «но может быть, это была та маленькая турчанка? Христианка или мусульманка? Вот новый поворот восточного вопроса, о котором „Revue des deux mondes“[89] даже не подозревает!» В те же дни в одном из писем матери он говорит, что никогда не женится, однако не болезнь заставила его сделать такое заявление.
Несмотря на сифилис, который вскоре привел к такому сильному выпадению волос, что даже мать не сразу узнала сына при встрече, Флобер решил посетить один из галатских борделей. Однако драгоман (гид-переводчик), водивший всех приезжих европейцев по одному и тому же маршруту, доставил его в «ужасно грязное место», где женщины были «настолько уродливы», что ему сразу же захотелось уйти. Впрочем, по словам Флобера, «мадам», хозяйка заведения, тут же предложила гостю из Франции свою дочь шестнадцати-семнадцати лет, довольно-таки, на взгляд писателя, миловидную. Та отказалась, но родственники стали принуждать ее (читатель остается в неведении, чем в это время занимался Флобер) и в конце концов добились своего. Оставшись наедине с Флобером, девушка, желая убедиться, что он не болен, потребовала на итальянском языке, чтобы он показал ей свой орган. «Испугавшись, что она увидит язву, я притворился до глубины души оскорбленным и немедленно покинул бордель», — пишет Флобер.
В Каире, еще в самом начале путешествия, Флобер посетил больницу, где врач одним жестом велел больным сифилисом спустить штаны, чтобы европейский путешественник мог взглянуть на их шанкры. Внимательно их осмотрев, Флобер с удовольствием внес отчет об увиденном в записную книжку — это была для него очередная занимательная странность грязного Востока. (С тем же удовольствием он позже будет подробно описывать размеры и наряд увиденного им в парке дворца Топкапы карлика.) Да, отправляясь на Восток, Флобер желал увидеть чудесные, незабываемой красоты пейзажи — но и посмотреть на чужие слабости и странности, чужие болезни он желал не меньше. При этом он вовсе не хотел, чтобы другие знали о его собственной болезни и обращали внимание на его собственные странности. Эдвард Саид[90] в своей замечательной книге «Востоковедение» (к сожалению, в Стамбуле ее читают в основном националистически настроенные люди — для того чтобы лишний раз убедить себя, что Восток был бы раем на Земле, если бы только пришельцы с Запада все не испортили) с большой проницательностью рассуждая о Нервале и Флобере, отсылает читателя к сцене в каирской больнице, но ничего не говорит о придающем этому сюжету завершенность эпизоду в стамбульском борделе — возможно, потому, что Стамбул никогда не был колонией Запада и вследствие этого не столь Саиду интересен. Националистически настроенные турки, считавшие сифилис порождением другой цивилизации (как, между прочим, и европейцы, полагавшие, что он распространился по всему миру из Америки), называли его «европейской болезнью». Вот и в первом турецком толковом словаре, составленном Шемсеттином Сами, албанцем по происхождению, через пятьдесят лет после путешествия Флобера, написано, что сифилис — «болезнь, пришедшая к нам из Европы». Флобер же в «Лексиконе прописных истин», словно многие годы спустя отвечая на свой вопрос о том, кто его заразил, пишет, не прибегая уже к шуткам о Востоке и Западе: «Сифилис — все более или менее заражены им».
В письмах из Стамбула Флобер со своей всегдашней откровенностью и искренностью пишет о том, что испытывает интерес ко всему странному, страшному, грязному, и рассказывает о «кладбищенских проститутках», по ночам встречающихся с солдатами на кладбищах, о пустых аистиных гнездах, о ледяном сибирском ветре, дующем с Черного моря, о толпах людей на улицах. Самые проникновенные строки Флобер посвятил стамбульским кладбищам, о которых вообще-то писали решительно все, кроме самих стамбульцев. Кажется, он первым заметил, что надгробия их, подобно постепенно гаснущей памяти об умерших, со временем начинают уходить в землю и исчезают, не оставив следа.
32
Конфликты со старшим братом
С шести до шестнадцати лет я постоянно ссорился с братом. Наши ссоры перерастали в драки, и чем старше мы становились, тем более серьезные побои я от него получал. Брат был гораздо сильнее меня, хотя разница в возрасте между нами была небольшая — полтора года. В то время в стамбульских семьях считалось (а может быть, считается и до сих пор), что ссоры и драки между братьями — явление вполне обычное и, может быть, даже полезное, поэтому никто не пытался нас разнимать. Я воспринимал поражения как следствие моей личной слабости и неудачливости; кроме того, в первые годы наших столкновений часто именно я, не выдержав насмешек, вне себя от гнева первый набрасывался на него с кулаками и поэтому в глубине души полагал, что получал по заслугам, — так что идейных, так сказать, возражений применение насилия у меня не вызывало. Если драка получалась слишком уж ожесточенной, с битьем стекол и стаканов, а я в результате оказывался весь в синяках и ссадинах, мама в конце концов вмешивалась — но отчитывала она нас не за то, что мы подрались, а за то, что мы, опять что-то не поделив, устроили переполох в доме, и теперь соседи снова будут жаловаться на шум.
Когда многие годы спустя в беседе с мамой и братом я завел речь о тех ожесточенных потасовках, они заявили, что ничего подобного не помнят, — это я, как всегда, сочиняю небылицы и придумываю себе яркое мелодраматичное прошлое, чтобы было о чем писать. Они были так искренни в своем негодовании, что я в конце концов согласился с ними, заключив, что я, как всегда, слишком доверился своему воображению. Так что человек, читающий эти страницы, должен иметь в виду, что я склонен к преувеличениям и часто нахожусь в плену своих фантазий, словно несчастный сумасшедший, знающий о том, что болен, но не находящий в себе сил освободиться от навязчивых видений. Однако для художника важна не суть вещей, а их форма, для романиста значение имеет не последовательность событий, а их взаимосвязь, а для мемуариста самое главное — не правдивость воспоминаний о прошлом, а их симметрия.
Думаю, читатель, давно заметивший, как я пытаюсь, говоря о себе, делиться мыслями о Стамбуле, а говоря о Стамбуле — описывать самого себя, уже догадался, что я завел речь об этих жестоких детских драках, готовясь рассказать о чем-то другом. Собственно говоря, в наших стычках и ссорах не было ничего экстраординарного — детям свойственно разрешать свои конфликты кулаками. До десяти-двенадцати лет мы с братом жили в довольно-таки замкнутом мирке (с другими детьми мы общались только в школе) и проводили время, играя в полутемных комнатах нашего дома в самые разнообразные игры, которые по большей части придумывали сами или перенимали у других детей, изменив правила. Вот неполный список этих игр: «страшилки», прятки, «поймай платок», «змейка», «рыбак-капитан», классики, «адмирал утонул», «назови город», «девять камней», шашки, шахматы, настольный теннис (на специальном детском столике или на большом обеденном столе). Если мамы не было дома, мы мастерили из разных подручных материалов (например из мятых газет) мяч, получавшийся каждый раз разного размера, и носились, гоняя его, по всему дому, до полного изнеможения; часто во время игры вспыхивали ссоры, кончавшиеся дракой.
Многие годы мы с упоением играли в шарики — игру, в которой отражался мужской мир футбола и все связанные с ним ритуалы и легенды. Велась она в полном соответствии со всеми футбольными правилами — мы расставляли своих «игроков» (шарики или фишки от нард), как тренер расставляет футболистов на поле, и продумывали тактику нападения и защиты, припоминая виденные нами настоящие футбольные матчи. С течением времени игра становилась все интереснее, поскольку наши пальцы приобретали сноровку, а тактические схемы становились все изощреннее. Расставив своих «игроков» (у каждого по одиннадцать) на ковре, служившем нам полем, мы, следуя тщательно разработанным правилам, выработанным после сотен драк, пытались забить гол в ворота с сеткой, которые сделал для нас плотник. Каждый шарик носил имя какого-нибудь знаменитого игрока того времени, и мы различали их с первого взгляда, как любящие хозяева различают своих полосатых кошечек. Брат, подражая манере знаменитого радиокомментатора тех лет Халита Кыванча, знакомил воображаемых зрителей со всеми перипетиями матча; если одна из команд забивала, мы, изображая болельщиков этой команды, изо всех сил кричали «гооол!», не забывая озвучивать и гул трибун на заднем плане. Роли представителей футбольной федерации, футболистов, корреспондентов, болельщиков нам удавались замечательно, с ролью судьи дело обстояло похуже. По завершении матча мы, словно чересчур ярые болельщики, запамятовавшие, что футбол — это всего лишь игра, и идущие друг на друга с ножами, забывали, что играем, и принимались изо всех сил мутузить друг друга. Как правило, больше доставалось мне.