Притча - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Но только не я, - сказал он, еле видимый, будто суровый, гигантский призрак, больной, неистовый, и негромко продолжал: - Потому что я все понимаю. Я понял это в тот первый миг одиннадцать лет назад, едва увидел тебя стоящим в воротах. Понял. Конечно, меня уже не будет на свете, я не смогу увидеть этого (судя по моему последнему медосмотру, эта чудесная, удивительная штука, человеческая жизнь - как это говорят буры? - запрягается и распрягается одной страницей сухого и неприятного медицинского жаргона. Они, конечно, не правы. Я имею в виду - на Кэ д' Орсэ. Меня никак не хотели назначать сюда, потому что тем самым, по их мнению, они лишь удваивали работу канцеляристу, которому придется не только сменять меня, но и вычеркивать из списков армии. И потом слать мне преемника, прежде чем я отслужу свой срок), и сперва я немного горевал, потому что когда-то думал, что, может быть, понадоблюсь тебе. Не затем, чтобы внушить надежду на спасение человека. Да, - сказал он, хотя другой не издал ни звука. - Смейся над этой мечтой, над этой тщетной надеждой. Потому что, куда бы ты ни отправился, тебе не потребуется никто, чтобы вернуться оттуда. Заметь, я не спрашиваю куда. Я чуть было не сказал "найти того или то, что потребуется тебе в качестве орудия", но вовремя удержался. Только не нужно смеяться над этим, так как я знаю, что ты едешь туда, куда едешь, чтобы, когда настанет время, минута, вернуться оттуда воплощенной человеческой надеждой. Можно я обниму тебя?
- Нужно ли? - сказал другой. Потом: - Стоит ли? - Потом торопливо: Конечно.
Но не успел он шевельнуться, как высокий, еле видимый в темноте, наклонился, взял руку того, что был пониже, поцеловал ее, выпустил и выпрямился снова, обхватил его лицо ладонями по-родительски и тут же убрал руки.
- С Богом, - сказал он. - Теперь отправляйся.
- Значит, мне предстоит спасти Францию, - сказал тот.
- Францию, - сказал он, даже не резко, даже не презрительно. - Ты спасешь человека. Прощай.
И он был прав, в течение двух лет. Вернее, почти ошибался. Он совсем не помнил, как его везли - на верблюде или в паланкине; помнился лишь один миг - очевидно, несомненно, в базовом госпитале в Оране, - какое-то лицо, чей-то голос, должно быть, врача, выражающий удивление не тому, что он лишился сознания на этом знойном, безводном пути, а тому, что не лишился жизни; потом снова лишь движение: Средиземное море, потом он спокойно, без волнения или радости, лишь спокойно, почти равнодушно, будучи не в силах (этого и не требовалось) приподнять голову и оглядеться, понял, что он в Европе, во Франции, дома. Потом он смог поворачивать голову и поднимать руки, хотя его громадный костяк нормандского крестьянина, казалось, по-прежнему лежал отдельно от его прозрачной оболочки; он произнес слабым голосом, но вслух, с каким-то спокойным изумлением, еле слышно, но все-таки вслух: "Я забыл, какой бывает зима". Теперь, обложенный подушками, он все дни сидел в постели на веранде под Церматтом, глядя на Маттерхорн, видя не как дни уходят один за другим, а скорее как мала земля, потому что большая вершина всегда передает другой, словно в гигантской руке, толику света. Однако служить ему отказывалось только тело, к тому же оно набиралось сил; скоро оно станет крепким, возможно, не таким, как было, пожалуй, даже не как хотелось бы, а как нужно, поскольку между одним и другим разницы не было - только тело: не память, потому что она не забывала ничего, не забывала даже на секунду того человека, который в тот день, два года назад, был младшим за столиком на Кэ д'Орсэ, тот приехал из Парижа специально повидать его...
- Не из Парижа, - сказал гость. - Из Вердена, мы строим укрепления, и они там уже не пройдут.
- Они? - спокойно сказал он. - Уже слишком поздно.
- Поздно? Ерунда. Уверяю тебя, воинственная горячка еще не прошла. Видимо, она у них врожденная, и они ничего не могут с этим поделать. Но пройдут десятилетия, возможно, в жизнь вступит новое поколение, прежде чем дело дойдет до припадка.
- Не для нас, - сказал он. - Слишком поздно для них.
- A... - протянул гость, не зная, что он имел в виду; он догадался об этом.
Потом гость сказал:
- Я привез вот что. Она вышла, едва ты уехал в Африку. Наверно, ты еще не видел ее.
Это была газета, выцветшая, пожелтевшая, ей было почти три года, гость держал ее развернутой, пока он вглядывался в суровую эпитафию:
Присвоено звание подполковника
младшему лейтенанту (и фамилия)
29 марта 1885г.
Принята отставка
подполковника (и фамилия)
29 марта 1885 г.
- Он так и не вернулся в Париж, - сказал гость. - Даже во Францию...
- Нет, - спокойно сказал он.
- Тогда, видимо, ты последний, кто видел его. Ты его видел, не так ли?
- Да.
- Тогда, может, ты даже знаешь, куда он уехал. Где он.
- Да.
- Он сам сказал тебе? Не верю.
- Да, - сказал он. - Невероятно, не так ли? Возможно, он не собирался говорить этого именно мне, но ему было нужно сказать кому-то. Он в тибетском монастыре.
- Что?
- Да. Восток, рассвет, лицом к которому лежат даже мертвые, даже язычники, чтобы первый луч солнца мог прервать их сон.
Теперь он чувствовал, что гость смотрит на него и в выражении его лица что-то есть, но он не придал этому значения; когда гость заговорил, что-то было и в его голосе, но он не придал значения и этому.
- Ему дали ленту, - сказал гость. - Красную. Он не только сберег для тебя свой пост, гарнизон, но, возможно, и спас Африку. Он предотвратил войну. Разумеется, им пришлось избавиться от него - предложить отставку.
- Правильно, - сказал он. Потом спросил: - Что?
- Верблюд и солдат, которых он потерял; убийца - разве не помнишь? Если он сказал тебе, куда уезжает, то, конечно же, рассказал и об этом. - Гость пристально смотрел, вглядывался в него. - Там была женщина - не его, разумеется. Он говорил тебе?
- Да, - сказал он. - Говорил.
- В таком случае мне незачем рассказывать.
- Да, - повторил он. - Говорил.
- Туземка племени рифф, принадлежавшая той деревне, поселку, становищу или что там оно такое, из-за которого существуют пост и гарнизон; ты должен был видеть его, когда находился там, - рабыня, притом дорогостоящая; видимо, у нее не было ни отца, ни мужа, ни любовника, по крайней мере никто о них не слышал; вполне годная для продажи. Она погибла, как и другая женщина в Марселе восемнадцать лет назад; власть этого человека над женщинами была поистине роковой. Наутро исчезли верблюд, принадлежавший лично ему коменданту, возможно, даже любимый, если человек сможет-захочет привязаться к верблюду, и грум, погонщик, магагут, как он там назывался; через два дня перепуганный до смерти грум вернулся пешком с ультиматумом от вождя, главаря, требующим выдать до рассвета (замешано было трое, но вождь соглашался удовольствоваться главным виновником) человека, повинного в смерти женщины и в похищении ее как товара; в противном случае вождь и его люди грозились окружить пост и уничтожить вместе с гарнизоном, что вполне удалось бы им, если и не сразу, то за одиннадцать с лишним месяцев до прибытия очередного генерал-инспектора наверняка. И комендант вызвал добровольца, согласного потихоньку выбраться ночью, пока ультиматум не вступил в силу и пост не был окружен, дойти до ближайшего поста и привести подкрепление. Прошу прощенья?..
Но он, неподвижный, теперь сам ставший хрупким, только что едва избежавший смерти, ничего не говорил.
- Мне показалось, ты произнес "выбрал", - сказал гость. - Ему незачем было выбирать. Потому что у того человека это был единственный шанс. Он мог бы сбежать в любое время - запастись продуктами, водой и улизнуть почти в любую ночь из восемнадцати лет, добраться до побережья и, может быть, даже до Франции. Но куда бы он делся, если бы мог убежать только из Африки: не от себя, не от старого приговора, от которого его спасала только военная форма, и лишь поэтому он носил ее при свете дня.
Но теперь он мог идти. Он не бежал, он получал даже не амнистию, а оправдание; отныне все величественное здание Франции становилось его поручителем и оправдателем, хотя бы он и вернулся с подкреплением слишком поздно, потому что он располагал не только словами коменданта, но и подписанной бумагой, подтверждающей его подвиг и требующей, чтобы он был вознагражден за него.
Поэтому коменданту не нужно было выбирать его - только принять; на закате гарнизон был выстроен, и этот человек вышел из строя; коменданту следовало бы тут снять награду со своей груди и приколоть ее на грудь жертве, но у коменданта пока не было ленты (о да, я тоже подумал о медальоне; снять его со своей шеи и повесить на шею обреченному, но это приберегается для более славного, более достойного мгновения в полете этой ракеты, чем оправдание убийцы или сохранение крошечного поста). И, несомненно, он вручил ему перед строем бумагу, освобождающую его от прошлого; этот человек еще не знал, что выход из строя уже освободил его от всего, что могли с ним сделать; он откозырял, повернулся кругом и вышел из ворот во тьму. В смерть. И мне показалось было, что ты снова хотел заговорить, спросить, как же, если ультиматум вступал в силу на рассвете, вождь племени узнал, что лазутчик попытается уйти ночью, и приготовил засаду в устье пересохшей реки. Да, как: тот человек, очевидно, задавал этот, вопрос - в последнем сдавленном крике или вопле обвинения и отрицания, потому что он не мог знать об этой ленте.