Руфь Танненбаум - Миленко Ергович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже, тихо и грустно горевала Хильда Теуте, совсем как какая-нибудь псина из литературы хорватского реализма, Боже, добрый мой Боже, как было бы хорошо, если бы однажды, когда придет час ее кончины, какой-нибудь добрый и порядочный почитатель сказал над мирогойской могилой Хильды Теуте именно эти слова и вспомнил те унижения, которым подвергалась эта женщина только из-за того, что судьба назначила ей быть хорватской писательницей.
Микоци обнял старуху, а она прилипла к нему, как воск. Принялась обнимать его на глазах у публики, у всех тех господ, которым хотелось скорее попасть домой, и дам, разочарованных приступом мигрени принца Павла и поведением командиров королевских полков, по приказу почившего с миром короля Александра носивших имена национальных хорватских героев. Хильда дрожала, как испугавшийся темноты ребенок. Микоци уткнулся лицом в ее волосы и ощутил запах лаванды, вонючих французских сыров и смерти.
XX
В последний раз Авраам Зингер вышел из своего дома на Зеленгае в тот день, когда «Новости» опубликовали статью, в которой говорилось о предстоящих венских гастролях «Красной розы Дамаска». Прочитав это, он встал и вышел, даже не сложив газеты. Госпожа Штерн на кухне мыла посуду и ничего не слышала, а обнаружив, что Авраама нет, выбежала его искать. Спрашивала прохожих, не видели ли его, потом в лесу вдоль дороги столкнулась с двумя жандармами – те были смущены, как будто она застигла их за нехорошими эротическими развлечениями, и только спустившись до самого низа Зеленгая, она узнала от почтальона, что тот его видел. У почтальона осталось впечатление, что Авраам его не узнал, хотя этот самый почтальон уже тридцать лет приносит ему почту; теперь же старик, не поздоровавшись, в домашних тапках и с непокрытой головой прошел мимо, направляясь в сторону Илицы. А дождь лил такой, как в тот день, когда Ной собирал зверей, всякой твари по паре.
Авраам не стал звонить в дверь – сам не свой он принялся по ней барабанить. Да так, что соседи начали выглядывать из своих квартир и, растерявшись от неожиданной картины, просовывать головы между дверным косяком и дверью, с натянув-шейся цепочкой под подбородком.
Соломон открыл дверь в трусах и нижней рубашке, а старик рухнул перед ним на колени:
– Не посылай ребенка в Вену, Господом Богом тебя заклинаю! – кричал он, сложив на груди руки.
Соломон не знал, что делать. Если закрыть дверь, старик будет и дальше колотить по ней и поднимет крик, а если впустить, потом от него не отделаешься. Ивки дома не было: она с утра отправилась к Фехеровичке делать прическу и нельзя было допустить, чтобы вернувшись она застала отца в квартире.
Он растерянно смотрел на стоявшего перед ним старика, который вдруг принялся обнимать и целовать его голые ноги. Бедный Мони, несчастный Мони, Бог не дал ему ума, даже столько, сколько у бедняка в каше шафрана, но в последние годы и месяцы все шло так хорошо, что он почти забыл, где его место на этом свете.
Соседи начали выходить на лестницу посмотреть на эту странную картину. Старик был мокрым как мышь и стоял на коленях, было похоже, что он вот-вот испустит дух. Пряди седых волос липли к его шее и щекам, и казалось, что любой, кто дотронется до Авраама, изрядно испачкает руки.
А сосед, Танненбаум, господин Мони, папа нашей Руфи, раскрыл рот, как рыба на берегу, и такой вот небритый, заспанный и унылый уставился в белую стену. Он был похож на тех несчастных, которым удается сбежать из Стеневаца. У него были невероятно волосатые ноги. Простимнегосподи, волосатые и тонкие, как у нечестивого!
– Не отдавай им Руфь, отдашь – больше ее не увидишь! – старик крепко обнимал ноги Соломона, и казалось, что в любой момент тот может рухнуть на пол. Соломон схватился рукой за край двери, застонал так, словно у него очень болит живот, но ничего не сказал. Да и что бы он мог сказать, когда на него уставилось двадцать соседских глаз, а может, ему показалось, что их было столько, причем это были соседи, которые всего несколько лет назад его вообще не замечали. Добрые славные соседи по улице Гундулича, дом № 11, которые после воскресной мессы собирались в корчме «У Мирека» и обсуждали, что сказал господин настоятель и какие напутствия дал на следующую неделю, а Мони, дорогой Мони, чокнутый Мони, всего несколько лет назад был для них невидим.
– Госпожа Маличка, – кричал Карло, умственно отсталый сын учителя Мирочевича, сторонника и агитатора франковцев[92]с Самостанской, – госпожа Маличка, пожалуйста, скажи, а что евреи делают, когда мы на воскресной мессе? А они нам не станут опять распинать Христа, если мы их оставляем без присмотра? Скажи мне, госпожа Маличка, что евреи делают по воскресеньям? Может, они в прошлый раз прибили Христа к кресту, как раз когда мы были на мессе. Если бы преподобный не пердел и не срал так долго, может, Христос был бы жив. Скажи мне, госпожа Маличка!
А госпожа Маличка, семидесятилетняя монахиня, дергала Карло за ухо, потому что без этого было невозможно заставить того нормально ходить, и пыталась втащить его в находившуюся в подвале квартиру учителя Мирочевича; вход был низким, едва ли в полтора метра, а Карло – огромным, самым крупным человеком или зверем, которого Мони когда-либо видел, а уж силен он был как сама земля. Один только Господь Бог, с которым госпожа Маличка, несомненно, была на связи, мог устроить так, чтобы Карло прошел в ту дверку. Буквально как верблюд через игольное ушко!
Это могло быть в 1904 или 1905 году; Соломон Танненбаум умирал от страха перед Карло и его тупыми ледяными глазами, голубыми, как ясное небо на Голгофой, и умоляюще смотрел на госпожу Маличку, чтобы она его не выдала, не сказала Карло: Карлуша, милый, вот он, тот еврей, ты его и спроси, что он делает по воскресеньям и не собирается ли снова распять Иисуса! А она смотрела на него так, как смотрела бы на чернявого цыгана, мерзкого турка и любого другого горемыку; в сущности, она смотрела на маленького Мони так, будто смотрит на гниду, которая скоро превратится в крупную черную вошь, однако Карло его не выдавала. Не говорила, хотя сама прекрасно знала, что этот мальчик еврей, маленький жиденок, прямой родственник тех, кто забил гвозди в ладони Христа, и, разумеется, она его не любила. Да и как бы она