Антология Фантастической Литературы - Хорхе Луис Борхес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реарте понял, что врезался в электрический трамвай, и по знакомым симптомам догадался, что сломал другую ногу.
Когда вместе с болью к нему вернулось сознание, он захотел узнать точную дату происшествия.
— Какое сегодня число? — с беспокойством спросил он.
— 26 июля, — ответил фельдшер, ощупывая ему лодыжку.
— Какой год? — не унимался Реарте.
— 1918, — отозвался фельдшер и как бы про себя прибавил: — Большая берцовая кость сломана в трех местах.
— Для прыжка в тридцать лет не так уж много... — философски заметил старый возница.
Ибо тридцать лет назад — 26 июля 1888 года — на том же маршруте его лошади понесли и по заверению врача он чудом не сломал себе ногу.
После этого стоического размышления Хуан Педро Реарте закрыл глаза, притворившись, что потерял сознание. Ему было стыдно, что он стал предметом всеобщего любопытства, и не хотелось отвечать на настойчивые вопросы полицейских. Лучше бы его допрашивал один из тех регулировщиков в фуражках с кивером, которые были такими пристрастными и вместе с тем такими свойскими, регулировщиков его юности. Нынешние казались ему иностранцами, и давать им показания было для него все равно что отречься от своей национальности.
Особенно его беспокоил ошарашенный вид вагоновожатого, который то и дело повторял: «Ума не приложу, как эта колымага ухитрилась проехать весь город против движения! Нет, это невозможно!»
Реарте знал, как это стало возможным: при столкновении мечтателей с действительностью первые владеют непостижимым ключом к тайне. Но как объяснить это грубому рабу машины?
СУДЬБА-ИНДЕЙКА
В карете скорой помощи, в приливе говорливости, вызванной морфием, Реарте попытался объяснить свою тайну,
— Судьба-индейка... Она коварна и неуклюжа, как гринго...
С тех пор, как я влез на трамвай, мне Богом было суждено сломать левую ногу. Я должен был сломать ее еще тридцать лет назад, но меня спасло чудо. В девяностом году, в первый день революции, на Лавалье и Парана три пули пробили тамбур на уровне моего колена, но даже не задели брюк. Потом, когда я столкнулся с повозкой, Судьба ошиблась, и я сломал правую ногу. И теперь, боясь, что мне удастся ее от нее уйти, Судьба расставила сети, чтобы добиться своего. Дьявол силен! Разве не так?
Томас Карлейль
Настоящий дух
Может ли быть что-нибудь более чудесное, чем действительный, настоящий дух? Англичанин Джонсон всю свою жизнь страстно желал видеть такового, но не мог, хотя и ходил под церковные своды и постукивал по гробам. Глупый Доктор! Разве он никогда не смотрел своим умственным взором так же, как телесным, вокруг себя, в это полное течение человеческой Жизни, которую так любил? Неужели он никогда не посмотрел даже хотя бы в самого Себя? Добрый Доктор был духом, столь действительным и настоящим, какого только могла пожелать его душа; и более того: миллионы Духов странствовали по улицам рядом с ним. Еще раз говорю я: сотри Иллюзию Времени, сожми шестьдесят лет в шестьдесят секунд: что такое был он, что такое мы? Разве мы не Духи, которым придана форма тела, форма Явления, и которые снова исчезают в воздух и в Невидимость?
«Сартор Резартус», глава VIII
Франц Кафка
Певица Жозефина, или Мышиный народ
Нашу певицу зовут Жозефина. Кто ее не слышал, тот не знает, как велика власть пения. Нет человека, которого ее искусство оставило бы равнодушным, и это тем более примечательно, что народ наш не любит музыки. Самая лучшая музыка для него — мир и покой; нам слишком тяжело живется, и если мы даже порой пытаемся стряхнуть с плеч повседневные заботы, то меньше всего тянет нас в такие далекие сферы, как музыка. И нельзя сказать, чтобы это нас огорчало, отнюдь нет: больше всего мы ценим у себя деловую смекалку и лукавый юмор, они, кстати, и крайне нам нужны, и пусть бы даже нас — случай маловероятный — прельщало то наслаждение, какое будто бы дает музыка, не важно, мы с улыбкой примирились бы с этим лишением, как миримся с другими. Жозефина среди нас исключение; она и любит музыку, и умеет ее исполнять: она у нас одна такая; с ее уходом музыка Бог весть как надолго исчезнет из нашей жизни.
Я не раз пытался осознать, как же это у нас получается с музыкой. Ведь мы напрочь лишены музыкального слуха: отчего же нам понятно Жозефинино пение? Или же — поскольку Жозефина это решительно отрицает — отчего мы считаем его понятным? Проще всего было бы сказать, будто ее пение так восхитительно, что увлекает и тупицу, но такой ответ не может нас удовлетворить. Будь это так, пение Жозефины производило бы на нас впечатление чего-то необычайного, словно из ее горла льются дивные, еще неслыханные звуки, словно нам трудно было бы даже их воспринять, если бы нас не сроднило с ними Жозефинино пение. В действительности ничего подобного: я и сам не испытываю такого чувства и не замечаю его у других. Напротив, в своем кругу мы скрываем друг от друга, что как пение Жозефинино пение немногого стоит.
Да и можно ли назвать его пением? Хоть мы и немузыкальны, пение, как вековая традиция, живет в народной памяти; в прошлом у нас существовало пение; об этом говорят легенды, сохранились и тексты песен, но никто, конечно, не умеет их исполнять. Итак, понятие о том, что такое пение, нам не чуждо, однако Жозефинино пение никак с ним не вяжется. Да и можно ли назвать его пением? Не просто ли это писк? Правда, все мы пищим, это наша природная способность, и даже не способность, а наше самовыражение. Все мы пищим, но никому и в голову не приходит выдавать это за искусство, мы пищим бездумно и безотчетно, многие даже не подозревают, что писк — наша особенность. Но если признать справедливым, что Жозефина не поет, а пищит, и, как мне кажется, не лучше, чем другие, — она даже уступает большинству в силе голоса, вспомните, как простой землекоп пищит напропалую с утра до вечера, да еще выполняя тяжелую работу, — если признать это справедливым, то от предполагаемого Жозефинина искусства ничего не останется; но тем большей загадкой явится вопрос: чем же объяснить ее