Невозможность путешествий - Дмитрий Бавильский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Путешествие его не изменило, потому что в дорогу он брал самого себя» (Сенека).
«Путевые очерки» А. Писемского
«Пропасть грязных мелочных лавочек, тьма собак, и все какие-то с опущенными хвостами и смирные; наконец, коровы, свиньи и толстоголовые татарские мальчишки, немного опрятнее и красивее свиней…»
Очерк Писемского про поездку в Астрахань 1857 года в основном состоит из описания дороги до города и въезда в город, а также цитирования исторических хроник времен Степана Разина, которым подменяется текстуальная протяженность самого путешествия (закопаться в историю — это ведь тоже прием передачи).
Три четверти очерка — история, три четверти оставшегося объема — проезд до гостиницы; схожим образом построен и очерк путешествия в Баку: долгое описание плаванья, эффектные виды города с воды; «прелесть первого впечатления Баку совершенно пропадает, когда войдешь вовнутрь ее. Кто не бывал в азиатских городах, тот представить себе не может, что такое бакинские улицы: задние, грязные закоулки наших гостиных дворов могут дать только слабое о них понятие…».
Гостиный двор (то есть привычное) как единица измерения.
«Кто не бывал…», а вот Писемский сподобился, теперь он бывалый человек, описывающий новые для себя пространства (в основном через ландшафты) с дотошностью и последовательностью художника-академиста — с рисунками и подготовительными эскизами, подмалевком и нанесением точных мазков и деталей.
Небольшие очерки, а все в них, как внутри организма, сбито и подогнано, вот что значит рука мастера! Пара случайных страниц, а тем не менее, впечатление есть и гудит как азербайджанская народная музыка, которую Писемский дважды (!) описывает дотошнее всего остального (экзотика!).
«…мы увидели бедно одетую толпу народа с музыкантами, которые при нашем приближении заиграли на зурнах, заколотили в барабаны. Напрасно я старался в этих оглушительных звуках уловить хоть какое-нибудь сочетание — каждый, кажется, выколачивал и выигрывал, что ему вздумалось и захотелось…»
Музыка — метафора понимания, постепенного приятия: ухо принимает чужеродный мелос точно так же, как глаз — особенности ландшафтов. И вот уже через пару страниц (объем для путевых очерков Писемского достаточный) описания поездки в монастырь писатель возвращается к народной музыке, начиная различать в ней отдельные инструменты и мелодическую основу.
«Один надувал что-то вроде флейты — дюдюк; другой бил в бубны — каваль; у третьего была как будто бы скрипка — каманчар, у четвертого — гитара с проволочными струнами — сас; барабан — нагараи зурна. Заиграли они песню и как будто бы покладистее прежнего; но вот один из музыкантов, кажется, гитарист, запел или, скорее, завизжал, как будто кто-нибудь ущипнул его за руку или за ногу и немилосердно жал…»
Очерков всего четыре, помимо астраханского и бакинского есть еще и рассказы о более локальных, внутри пребывания в одном городе, путешествиях — на Бирючью косу, о которой Писемскому рассказывает едва ли не каждый астраханец, и Тюленьи острова на Каспии, где, действительно, обитают нещадно истребляемые тюлени.
На Бирючьей косе, куда, по ледоходу и без, добирались с большим трудом и едва ли не с лишениями, описание которых и составляет содержание очерка, находится, «на совершенно бесплодной земле», карантин; на Тюк-Караганском полуострове и Тюленьих островах смысла для путешественника еще меньше.
«— Вот здесь умирали чумные и холерные, — говорили нам, указывая на маленькие комнатки.
— Ну, чтобы только видеть это, не стоило ехать сквозь лед, через отмели, — подумал я…»
Писемский намеревался написать о юге России и Кавказе полноценную книгу, однако оставил только четыре этих очерка, более похожих на наброски, с которыми произошло примерно то же самое, что и с рукописями путешественника Джона Скотта. «Его наследники, — пишет Стендаль, — сыграли с ним скверную шутку, напечатав дневник путешествия в Милан, над которым он работал. Дневник еще не разукрашен ложью. Это голая основа будущего путешествия…»
«Поездки к переселенцам» Г. Успенского
Для того чтобы, смухлевав, продать больную, изношенную лошадь как здоровую, нужно «накатить ее водкой, довести до самого азартного настроения духа; нетерпеливый мужик не рассмотрит, отхватит ее «обеими руками» и, тотчас же отправившись в путь, скоро видит, что его надули…».
Об этом способе развода Глебу Успенскому рассказал плутоватый томский извозчик, нанятый для поездки в поселение добровольных переселенцев. Всю дорогу этот удалый малый, неожиданно оказавшийся евреем («сразу никак бы никто не догадался, что это еврей: ухарская развязанность сибиряка, ленивая, чисто российская речь, все настоящие ямщицкие ухватки…») бахвалился разными честными и не очень способами отъема бедняцких денег.
А потом увидел аккуратные бараки и новые поселения бывших курских крестьян и замолк на всю обратную дорогу, так ему там понравилось. Ибо когда живут с умом, то отчего бы не понравиться?
«Вообще, надо сказать, что евреев в Сибири множество, но все они обрусели практически до неузнаваемости…»
Но нет ли в этом какого-нибудь антисемитизма?
Кажется, нет, ибо «по части надувательства переселенцев, к сожалению, не есть особенность исключительно еврейского умения нажить деньгу даже на бедняке и нищем, ибо, как известно, надувательство не чуждо и нашим соотечественникам…».
Которые, между прочим, мало отличаются от привычного нам образа сибиряка и, судя по наблюдениям гонзо-очеркиста, почти во всем проигрывают приезжим (при том что сибиряк — свободный человек, крепостного права практически не знавший, и пейзажи сибирские оттого так умиляют демократа, что не видно среди крестьянских изб да дворов централизующих пространство барских построек).
«…Пробовали наши с вашими на базаре бороться, и все за вашими верх… Право! Маленький, худенький, голодный, холодный, а как возьмется да изловчится, глядь, и опрокинул нашего верзилу. Нет, по своей части они ничего, народ понятливый, ну, а уж по сибирской ни аза не смыслят!»
Оттого и можно обманывать. Оттого так легко и ведутся.
«Из Омска нам пишут, что там произошла чернильная революция, не вполне, однако, ниспровергшая чернильный порядок. Некто г. Смирнов стал приготовлять хорошие чернила по два рубля за ведро (!!!), тогда как г. Розенплентер, местный аптекарь, богач, брат начальницы женской гимназии, берет за ведро (!!!) шесть рублей…»
Да-да, господин Успенский крайне любит курсивы и зело злоупотребляет ими.
Сначала и вовсе кажется, что книга его не только напечатана, но и написана крупными печатными буквами, самыми монументальными шрифтами. Но потом, чуть позже, это ощущение избыточно тщательной артикуляции проходит.
Сходит на нет вместе с подробными, дотошными просто, описаниями картин природы, разнообразных ландшафтов, которыми книга открывается; на место пейзажей приходят нравы, сухая статистика (позже многократно приумноженная у Чехова в «Сахалине»), умозрительные выкладки — «Поездки к поселенцам» явно писались постфактум, дома, по беглым записям, лишенным репортажной остроты (впрочем, иногда, для разнообразия, тоже нет-нет да искрящей).
Ворох ненужных знаний оборачивается терапевтической практикой.
Во-первых, узнать о тех, кому живется хуже, чем тебе (землянки, кредиты, поголовная неграмотность, климат) всегда полезно для корректировки, во-вторых, для самоуспокоения важно понимать, что в стране ничего не меняется едва ли не буквально.
Описывая нравы «виноватой России», то есть страны, противоположной югу (Крыму, Кавказу), Успенский приводит примеры из жизни, которые можно легко представить в современной газете.
Он много пишет о взятках, самоуправстве и тупости чиновников, а подлости «Крестьянского банка» у него и вовсе отдана вся вторая часть книги. Всюду царят лицемерие, криминальный беспредел и бездействие полиции («начальство, к которому обращаются за защитой, советует обращаться непосредственно к ворам и с ними входить в сделку. И это единственный исход…»).
Особенно эффектна история о бабе, родившей двух кротов, иллюстрирующая всеобщее падение нравов и поголовное мракобесие. Девка нагуляла беременность, скинула в лесу, а все отчитываются перед судом и прочими официальными инстанциями о двух родившихся кротах, «из которых один был мертвый, а другой живой, но Екатерина Каргаполова раздавила его с испуга ногой…».