Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Дед Лопатин схулиганил сознательно. Хотя на суде и объяснял свои действия тем, что находился, дескать, в бессознательном состоянии. Но это он темнил.
Дед, как я понял, всегда был человеком несколько вздорным, задиристым, но до поры до времени это ему прощалось.
А случилось с ним вот что.
Дед Лопатин, будучи уже на пенсии, работы не оставлял — сторожил по ночам плодоовощную базу. И вот, всякий раз, когда он шел на дежурство и с дежурства, его облаивала одна никчемная собачонка. Она, между прочим, не только деда Лопатина, она всех прохожих облаивала, такая была шалава, безмозглая. Принадлежала эта Жучка некоему Жоре Хлобыстину, бывшему уголовнику, поселившемуся на улице 4-й Кирпичной после многолетней отсидки. Жору, из-за его туманного прошлого, побаивались, и поэтому претензий к оголтелой собаке никто не предъявлял. Кроме деда Лопатина. Дед принципиально звал Хлобыстнна не Жорой и Жоржем, как другие, а Гошкой. Собаку же его — сучкой. Что, впрочем, соответствовало естеству — собака была женского пола. И не раз дед Лопатин предупреждал Хлобыстина:
— Гошка, привяжи сучку. Не доводи до греха. Я ведь тебя, уркагана, не боюсь.
На что носатый Хлобыстни, скаля желтые лошадиные зубы, отвечал:
— А ты возьми да сам привяжи. Попробуй поймай, если смелый. Ты же у нас смельчак.
И нарочно зюкал собаку:
— Ззю, Фрау, ззю! — Сучку его, между прочим, звали Фрау. — Вот она тебе сейчас штаны спустит.
И бывал очень доволен, когда дед Лопатин, пятясь, отпихивался от стервенеющей шавки сапогом:
— Что, заиграло очко? Сдрейфил?
Кончилось тем, что дед, со своей принципиальностью, дозубатился. А ублюдок Жора, соответственно, доигрался.
Раз Лопатин шел мимо дома Хлобыстина с внучкой.
Бешеная Фрау вылетела на них из подворотни пулей. Да ладно бы — выскочи она с упреждением, навстречу. А то, подлая, дождалась, когда они миновали калитку, и ударила сзади.
И очень напугала внучку. Девчушка побелела, глаза у нес сделались безумными, она не закричала даже, а зашлась молча, до икоты.
Лопатин сгреб ее в охапку, прихрамывая добежал до своего дома, бросил внучку на руки старухе, а сам прямиком кинулся в угол, где у него, за тумбочкой, хранилась допотопная берданка. Единственный патрон лежал здесь же, в ящике тумбочки, завернутый в бумажку. Лет двенадцать уже, однако, лежал.
У старухи руки были заняты внучкой, и она не успела повиснуть на муже. Да это вряд ли и помогло бы: дед Лопатин в крайнем гневе бывал неукротим.
Дед ждал, что Фрау встретит его на улице. Это, кстати, послужило бы для него смягчающим обстоятельством. Хотя в тот момент он ни о каких смягчающих обстоятельствах не думал. Но собака что-то, видать, почуяла, звериная интуиция, возможно, подсказала ей, что она приговорена к высшей мере наказания.
Фрау не было на улице, ни во дворе — она давно уже сидела под крыльцом.
Дед Лопатин сильно потряс штакетник. Тесавший что-то возле сараюшки Хлобыстни обернулся.
— Гошка! — сказал дед, покачивая стволом берданки на уровне его живота. — Выпускай сучку. Я тебя, страмца, предупреждал.
Хлобыстни уронил топор и попятился.
— Стой! — звонко крикнул дед. — Сучку сперва выгони!
И тюремный лизоблюд Жорка, храбрый только с пацанами да калеками вроде деда Лопатина, перетрусил. И предал свою Фрау. Он вытащил ее за шкирку из-под крыльца и на пинках погнал к ограде.
— Теперь отскочь! — скомандовал дед. Он не промахнулся. Хотя Фрау и шарахнулась было в сторону. Стрелком дед был отменным.
От крупной отсидки деда Лопатина спасла седая его голова и прежние заслуги. Потому что ему много чего насчитали. Стрельбу в черте города — раз, угрозу оружием — два и чуть ли не разбойное нападение. Хорошо, что стрелял дед с улицы. А переступи он ограду — и было бы разбойное нападение. Правда, Фрау ему плюсовать не стали: собака была беспривязная и числилась как бы вне закона.
В общем, дали ему десять суток. При этом судья — а судила их в один день с моим соседом молодая, симпатичная женщина, Лопатину она в дочки годилась, — сказала:
— Ах, дедушка, дедушка! Век прожили, а ума не нажили. Ну, может, хоть теперь поумнеете.
Опять же из-за возраста и хромоты деда не стали гонять на обычные работы, как других указников, — использовали при милиции. Лопатин, пока тянул срок, отремонтировал работникам органов весь инвентарь — лопаты, кирки, метлы; застеклил кой-где побитые окна, покрасил урны-плевательницы и оштукатурил заново каталажку, в которую срам войти было из-за блатных и антиобщественных надписей.
Старшина, провожая его домой, очень жалковал. — Моя бы воля, — сказал, — я бы тебя век не выпустил. Золотой ты человек, папаша!
А вот надежды женщины-судьи не сбылись: дед Лопатин не поумнел. Он разгуливает таким же гоголем, настырничает и недавно в автобиографии, которую от него для чего-то затребовал собес, с гордостью написал: «Под судом и следствием был. За огнестрельное выступление против паразитов».
* * *
История третьего хулигана — отставного солиста 6алета Георгия Петровича Жмыхова — представляет собой классическую трагикомедию, если, конечно, не считать драматического (для Жмыхова) финала ее.
Жмыхов, самозабвенно проработав в театре четверть века, выплясал наконец-то божественными своими ногами давнишнюю мечту — автомашину «Ладу». Каковую и приобрел незадолго до описываемых событий. И — потерял покой. В городе Георгий Петрович спал еще более или менее нормально. «Лада» стояла хотя и далековато от дома, но в железном гараже, принадлежавшем свояку Жмыхова Сене, под четырьмя секретными замками. А вот на даче гаража у Георгия Петровича не было. Не было даже стоянки в ограде. Жена Ирина все никак не могла решить — чем пожертвовать ради машины: выкорчевать помидоры или же ликвидировать клубничные грядки. Приходилось оставлять машину на улице, притерев ее боком к штакетнику.
Располагайся дача Георгия Петровича в глубине кооператива, оснований для беспокойства было бы меньше. Не у него одного машина ночевала под открытым небом. Но Жмыхов в свое время, изрядно посражавшись с правленцами, выторговал себе престижный участок, в крайнем ряду, па берегу живописной речушки. Через несколько лет он горько пожалел об этом. Выпали подряд маловодные годы, речушка обмелела, воды в ней осталось по щиколотки, местами даже проступили островки — теперь ее можно было перебредать, не разуваясь. И вот, по субботам и воскресеньям, в дни массового выброса горожан на природу, а вернее — в ночи, с противоположного, поросшего кустарником и мелколесьем берега какие-то гнусные молодые люди стали совершать набеги на кооператив. Разорению подвергались как раз крайние дачи улицы Прибрежной.
Уже во второй заезд у необкатанной «Лады» Жмыхова вывинтили фару, а на багажнике написали широко известное восьмиугольное слово. Написали какой-то несмывающейся химической дрянью. Жмыхов, правда, смыл надпись, но, увы, вместе с замечательной темновишневой краской. Одноглазая «Лада» еще и оплешивела с тылу.
Георгий Петрович превратился в ночного сторожа. До утра, как сыч, просиживал он на открытой веранде, закутавшись в плед и положив у ног толстую, суковатую палку. Жена отбыла на гастроли, клубника зрела, помидоры выбросили завязь — поступить с грядками на свой страх и риск Жмыхов не отважился. Так и дремал ночами на воздухе, вздрагивал от каждого постороннего шороха или звука. Всякий раз, очнувшись, он говорил себе: «Вот приедет Ирина — поставлю вопрос ребром. Сколько можно…»
В ту роковую ночь сон навалился на Георгия Петровича с особенной силой. Он тряс головой, отгоняя его, тер глаза, подбадривал себя черным кофе из термоса — но через минуту снова начинал клевать носом. Перед рассветом, устав от этой изнурительной борьбы, Жмыхов решил размяться. Резко стряхнуть дрему. А заодно и пройтись дозором.
Он сунул ноги в резиновые сапоги, взял под мышку палку, вышел за калитку.
«Лада» стояла на месте, неприлично белея в темноте голым задом. Георгий Петрович прогулялся туда-сюда вдоль берега. Над речушкой, над низкорослым кустарником тек редкий, слоистый туман. Над кустарником он был плотнее, цеплялся там и густел. Сквозь этот туман чуть просвечивал костерок на противоположном берегу. Возле костра не спали — оттуда доносились приглушенные, неразборчивые голоса. Вдруг высокий девичий голос выкрикнул:
— Да не хо-чу я!.. Не хочу!
Георгий Петрович насторожился: «Чего это она там не хочет?.. Столь активно?..»
С желанием, точнее — нежеланием девицы, видать, не посчитались, потому что через минуту она буквально заголосила:
— Не лезьте!.. Пустите!.. Идиоты! Скоты! Мамочка!.. Аааа! Оооо!
Георгий Петрович содрогнулся от внезапной догадки; да ведь это же… девчушку бесчестят! В каких-то тридцати метрах от него…