Голливудская трилогия в одном томе - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выплыл на поверхность, в туман, который превратился в накрапывающий дождь. Голова у меня раскалывалась от боли, и я издал громкий вопль – вопль радости, что спасся, и вопль скорби. Казалось, зазвучал скорбный голос всех тех, кто погиб в этот последний месяц и так не хотел погибать. Я захлебнулся, меня вырвало, я чуть снова не погрузился с головой, но все же дотащился до берега, выкарабкался из воды и сел ждать возле канала.
Где-то на краю света затормозил автомобиль, хлопнула дверца, раздались поспешные шаги. Из дождя вытянулась длинная рука, сильные пальцы сжали мое плечо и стали меня трясти. Как в кадре, снятом крупным планом, передо мной возникло лицо Крамли – словно лягушка под стеклом. Он склонился надо мной, как потрясенный отец над утонувшим сыном.
– Ну как вы? Живы? Всё ничего?
Я, задыхаясь, кивнул.
Вслед за Крамли приближался Генри: он шел, принюхиваясь к дождю, боясь учуять страшный запах, но ничего дурного не слышал.
– Как он? – спросил Генри.
– Жив, – сказал я и действительно ощутил, что это правда. – Слава богу! Жив!
– А где Подмышки? Я должен рассчитаться с ним за Фанни.
– Я уже рассчитался, Генри, – проговорил я.
И кивнул вниз, на львиную клетку, где за решетками, как бледное желе, плавал новый призрак.
– Крамли, – сказал я, – его конура битком набита уликами и доказательствами.
– Проверим.
– А какого черта вы так долго не приезжали? – возмутился я.
– Этот вонючий водитель оказался слепым похуже меня. – Нащупывая ногами дорогу, Генри подошел к краю канала и сел рядом со мной. Крамли сел по другую сторону, и мы сидели, болтая ногами, чуть не взбаламучивая ими темную воду. – Он даже полицейский участок найти не мог. Куда он делся? Я бы его тоже вздул.
Я фыркнул. Из носа хлынула вода.
Крамли вплотную придвинулся ко мне:
– Где болит?
«Там, где никому не видно», – подумал я. Как-нибудь ночью лет через десять это все всплывет. Надеюсь, Пег не рассердится на меня, если я подниму крик среди ночи, – ей будет случай проявить материнскую заботу.
«Через минутку, – думал я, – надо позвонить Пег. «Пег, – скажу я, – выходи за меня замуж. Приезжай в Венецию сегодня же. Приезжай домой. Будем вместе голодать, но жизнь будет прекрасна, клянусь богом! Выходи наконец за меня, Пег, и спаси меня, чтобы я не попал в одинокие и заброшенные. Спаси меня, Пег!»
И она скажет мне по телефону «да» и приедет».
– Не болит нигде, – ответил я Крамли.
– Ну слава богу, а то кто же станет читать мою дурацкую книгу, если вас не будет?
Я расхохотался.
– Простите. – От смущения за свою непосредственность Крамли уткнулся подбородком в грудь.
– Черт! – Я схватил его руку и положил ее себе на шею, чтобы он меня помассировал. – Я люблю вас, Крамли. Я люблю тебя, Генри.
– Во дает! – нежно сказал Крамли.
– Бог с тобой, милый, – проговорил слепой.
Подъехала еще одна машина. Дождь затихал.
Генри потянул носом:
– Этот лимузин мне знаком.
– Святый боже! – высунулась из окна машины Констанция Раттиган. – Ну и компания! Лучший в мире знаток марсиан! Величайший слепой на свете! И незаконный сын Шерлока Холмса!
Кое-как мы отозвались на ее шутку, но ответить в том же духе сил не хватило.
Констанция вышла из машины и остановилась за моей спиной, глядя в канал.
– Все кончено? Это он там?
Мы дружно кивнули, словно зрители в ночном театре. Мы не могли отвести глаз от темной воды, от львиной клетки и от призрака, который, маня, вздымался и падал за прутьями решетки.
– Боже! Ты же весь мокрый, хоть выжимай. Так и заболеть недолго. Надо раздеть парня, вытереть насухо и согреть. Не возражаете, если я заберу его к себе?
Крамли кивнул.
Я положил руку ему на плечо и крепко его сжал.
– Сейчас шампанское, а потом пиво? – предположил я.
– Жду вас, – сказал Крамли, – жду в моих джунглях.
– Генри! – позвала Констанция. – Поедешь с нами?
– А то как же? – отозвался Генри.
А машины все подъезжали, и полицейские готовились прыгать в воду, вытаскивать то, что лежало в львиной клетке, а Крамли направился к лачуге Чужака; с меня же, дрожащего от холода, Констанция и Генри содрали мокрый пиджак, помогли забраться в машину, и мы поехали по самой середине ночного берега, среди огромных, тяжело вздыхающих буровых вышек, оставляя позади мой несуразный маленький дом, где я трудился. Позади остался и домишко с покатой крышей, где ждали Шпенглер и Чингисхан, Гитлер и Ницше, а также несколько дюжин старых оберток от шоколада, осталась позади и запертая касса на трамвайной остановке, где завтра снова соберутся старики ждать последних в этом столетии трамваев.
Пока мы ехали, мне показалось, что мимо прошмыгнул на велосипеде я сам – двенадцатилетний мальчуган, развозящий спозаранку в темноте газеты. А дальше нам навстречу попался я, уже повзрослевший, девятнадцатилетний, – я шел, натыкаясь на столбы, пьяный от любви, а на щеке у меня краснела губная помада.
Как раз когда мы собирались свернуть к аравийской крепости Констанции, мимо нас с шумом пронесся другой лимузин. Он промчался по дороге как молния. Уж не я ли, такой, каким буду через несколько лет, сидел там? А рядом Пег в вечернем платье, мы возвращались с танцев. Но лимузин скрылся из виду. Будущему придется подождать.
Когда мы въезжали в засыпанный песком задний двор мавританской крепости, я испытывал простое и самое большое на свете счастье – я был жив.
Лимузин остановился, мы с Констанцией вышли и ждали Генри, а он величественно махнул нам рукой и произнес:
– Отойдите, а то ноги отдавлю!
Мы посторонились.
– Дайте слепому показать вам дорогу!
Он пошел вперед.
Мы радостно последовали за ним.
Кладбище для безумцев
С любовью к живущим: Сиду Стебелу, который показал мне, как решить мою собственную загадку; Александре, моей дочери, которая прибирала за нами. И ушедшим: Федерико Феллини, Рубену Мамуляну, Джорджу Кьюкору, Джону Хьюстону, Биллу Сколлу, Фрицу Лангу, Джеймсу Вонгу Хауи и Джорджу Бернсу, который сказал мне, что я писатель, когда мне было четырнадцать.
И еще Рэю Харрихаузену[160], по вполне понятным причинам.
1
Жили-были два города внутри города: один светлый, другой темный. Один весь день в непрестанном движении, другой – всегда неподвижен. Один – теплый, наполненный изменчивыми огнями, другой – холодный, застывший под тяжестью камней. Но когда по вечерам над «Максимус филмз», городом живых, заходило солнце, он становился похож на расположенное напротив кладбище «Грин-Глейдс», город мертвых.
Когда гасли огни, и все замирало, и ветер, овевавший угловатые здания киностудии, становился холоднее, казалось, невероятная грусть проносилась по сумеречным улицам – от ворот города живых к высокой кирпичной стене, разделявшей два города внутри города. И внезапно улицы наполнялись чем-то таким, что можно назвать не иначе как припоминанием. Ибо, когда люди уходят, остаются лишь архитектурные постройки, населенные призраками невероятных событий.
Да, это был самый безумный город в мире, где ничего не могло произойти и происходило все. Здесь убивали десять тысяч людей, а потом они вставали, смеясь, и спокойно расходились. Здесь поджигались и не сгорали целые дома. Выли сирены, мчались патрульные машины, их заносило на поворотах, а потом полицейские снимали синюю униформу, смывали кольдкремом сочно-оранжевый макияж и возвращались к себе, в маленький придорожный отель где-то там, в огромном и невероятно скучном мире.
Здесь бродили динозавры: вот они совсем крохотные – и вдруг уже пятидесятифутовые ящеры надвигаются на полураздетых дев, визжащих в унисон. Отсюда отправлялись воины в различные походы, чтобы в конце пути (чуть дальше по улице) сложить доспехи и копья в костюмерной «Вестерн костьюм компани»[161]. Здесь рубил головы Генрих VIII. Отсюда Дракула отправился бродить по свету во плоти, чтоб вернуться во прахе. Здесь видны Стояния Крестного пути и остался след неиссякаемых потоков крови тех сценаристов, что, изнемогая, несли свой крест к Голгофе, сгибаясь под непосильной тяжестью поправок, а за ними по пятам гнались режиссеры с плеткой и монтажеры с острыми как бритва ножами. С этих башен правоверных мусульман призывали каждый день к послезакатной молитве, а из ворот с шелестом выезжали лимузины, где за каждым окном сидели безликие властители, и селяне отводили взгляд, боясь ослепнуть от их сияния.
Все это было наяву, и тем охотнее верилось, что с заходом солнца проснутся старые призраки, теплый город остынет и станет похож на дорожки по ту сторону стены, окруженные мраморными плитами. К полуночи, погрузившись в этот странный покой, рожденный холодом, ветром и далекими отзвуками церковных колоколов, два города наконец становились одним. И ночной сторож был единственным живым существом, бродившим от Индии до Франции, от канзасских прерий до нью-йоркских домов из песчаника, от Пиккадилли до Пьяцца-ди-Спанья, за каких-то двадцать минут проделывая немыслимые двадцать тысяч миль. А его двойник за стеной проводил свою рабочую ночь, бродя среди памятников, выхватывая фонарем из темноты всевозможных арктических ангелов, читая имена, как титры, на надгробиях, и садился полуночничать за чаем с останками кого-нибудь из «Кистонских полицейских»[162]. В четыре утра сторожа засыпают, и оба города, бережно свернутые, ждут, когда солнце взойдет над засохшими цветами, стертыми надгробиями и родиной индийских слонов: они готовы принять по воле Режиссера-Вседержителя и с благословения агентства «Сентрал кастинг» бесчисленные толпы народа.