Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известные основания для такой трактовки и для выбора такой позиции действительно существовали: Русь занимала особое положение в системе монгольского государственного устройства. Она не входила в улус Джучи, в ней сохранилась прежняя политическая инфраструктура, и князья по–прежнему оставались на своих местах, и ассимиляции русского населения не происходило. «Русь просто–напросто находилась на периферии монгольских интересов» (Halperin 1985, 29), вдали от основных путей караванной торговли, проходивших к югу и востоку от Сарая. А налоги, собиравшиеся с русских земель, не шли ни в какое сравнение с тем, что монголы получали из Хорезма, Волжской Булгарии и других областей, и когда Тамерлан отрезал Золотую Орду от азиатских караванных путей, он, по мнению Гальперина, сделал больше для ослабления монгольской Империи, нежели Дмитрий Донской, потому что она больше зависела от благоприятной конъюнктуры в степи, чем от противостояния и сопротивления русских земель. Татаро–монголы, видимо, понимали это и соответственно вели дифференцированную политику в отношении отдельных частей Руси, поддерживая, в частности, сепаратистские тенденции Твери или Рязани или даже стремление к политической централизации северо–восточных княжеств в противовес Новгороду (на этом основании по–иному ставится вопрос о роли татаро–монголов в объединении русских земель [Halperin 1985], хотя можно думать, что одно не мешало другому: одно делалось сознательно и было результатом сознательной и хорошо продуманной политики, другое — способствование централизации — происходило неосознанно, и ни татаро–монгольская, ни русская стороны не отдавали себе отчет в роли татаро–монгольской политической системы и ее организационных институций в сложении предпосылок к объединительным тенденциям) [199]. К числу положительных сторон исследования Гальперина нужно отнести вскрытие или, точнее, привлечение внимания к «проблескам иного [по сравнению с установившейся в большинстве источников того времени и особенно после ухода татаро–монголов в конце XV века традицией. — В. Т.] видения русско–татарских отношений», которые время от времени проглядывают «через редкие проломы в идеологии умолчания» (Halperin 1985, 108), ср. гуманные или, по меньшей мере, объективносправедливые оценки противника (благородство Батыя, восхитившегося мужеством павших русских воинов и отпустившего тех, кто остался в живых [«Повесть о разорении Рязани Батыем»], жалость при зрелище поверженных татар [«Задонщина»], глубокое расположение русского князя и татаро–монгольского хана, их взаимная забота [«Житие князя Федора Ростиславича»] и т. п.). Особенно показательны эпизоды покровительства со стороны ордынцев православной церкви (ср. «Повесть о Петре, царевиче ордынском», XIV в.), защиты ее интересов, щедрых земельных пожертвований церкви, в результате чего ее влияние распространилось на обширные территории, где христианизировалось русское крестьянство, остававшееся в значительной степени полуязыческим (или даже языческим, по словам Гальперина). Примером покровительства русской церкви может служить и установление епископии в Сарае. Да и вообще нельзя забывать ни о толерантности татаро–монголов в отношении русской церкви, которой (факт скорее трогательный) было вменено молиться о здоровье хана, взамен чего они оберегали ее интересы и способствовали ее экономическому процветанию, ни об исцелении от слепоты Алексием, митрополитом Московским, Тайдулы, жены хана Джанибека, не говоря уж о других случаях, когда человеческое отношение и благоволение побеждало дух розни, вражды, ненависти.
Здесь нет возможности останавливаться на подъёме русской культуры, начиная с середины XIV века, т. е. в самом разгаре ига (об этом см. ниже), но достаточно назвать фигуры Епифания Премудрого и Андрея Рублева, чтобы осознать масштаб эпохи. «Упадочные культуры не дают гениев их масштаба», — заключает Гальперин. Но нельзя забывать и того, чья фигура полнее всего определяет духовный взлет этого века, определивший столь многое в русской истории и русской жизни, — Сергия Радонежского.
Нужно помнить, наконец, и то, что Евразия как «месторазвитие» России и сама эта евразийская встреча с татаро–монголами в XIII веке во многом определили и исторический путь России, и сам характер русского народа. Это было время Судьбы, испытания ею. Из этого испытания Русь вышла с большими потерями и не меньшими, — а если учесть все уроки и открывающиеся новые возможности, то с большими, — приобретениями. Для духовного очищения, а затем и собирания это время было действительно судьбоносным. И в духовной жизни XIII века нет, пожалуй, столь характерной, значимой и диагностически важной фигуры, чем Серапион, епископ Владимирский, проповедник и писатель, ставший в трудную годину совестью своего времени.
Серапион, нередко называемый преподобным, не был канонизирован Церковью, но в народе его почитали как заступника в тяжелых обстоятельствах и поклонялись ему еще в XIX веке [200]. Почему он не был признан святителем (чин святых, хорошо известный на Руси и достаточно представленный уже в дотатарское время — можно упомянуть хотя бы киевопечерских епископов из иноков, которые были канонизированы в святительском чине, — Стефан Владимиро–Волынский † 1049, Ефрем Переяславский † 1100, Никита Новгородский † 1108 и др.), сказать трудно. Может быть, это объясняется тем, что епископом (Владимирским, Суздальским и Нижегородским) он был поставлен только за год до смерти († 1275, 12 июля), когда он и переехал вместе с митрополитом Кириллом III во Владимир. До этого Серапион долгое время был архимандритом Киево–Печерским. Время его игуменства определяют с 1249 г. по 1274 г. Если это так, то Серапион был скорее всего очевидцем киевского «разорения» в 1240 году, причем был, видимо, уже взрослым человеком. О том же говорило бы и приурочение первого поучения Серапиона к событию 1230 г. — страшному землетрясению с широчайшим охватом [201], если бы это поучение действительно имело в виду землетрясение 1230 г. Во всяком случае в связи с датой этого поучения существуют самые разные точки зрения [202], и, кажется, к истине ближе те, кто относит первое «Слово» Серапиона тоже к 70–м годам XIII в. Стилистика, композиция, ряд конкретных перекличек и/или параллелей говорят о той общности приемов, которая характеризует не только творческую манеру писателя, но и определенный период его творчества. Наконец, можно говорить и о некоем смысловом и тематическом единстве, отражающем единство задания как круга задач, стоящих перед духовным пастырем в отношении к пасомому им стаду. Поэтому пока наиболее правдоподобным можно считать вывод о том, что это «Слово» (первое) «могло быть произнесено Серапионом не ранее 70–х годов XIII века, т. е. в период его пребывания во Владимире» (Колобанов 1958, 258).
Сведения о жизни и творчестве Серапиона действительно крайне скудны, и все они повторяют некий «прото–текст» о последнем годе его жизни — переезде во Владимир, поставлении его митрополитом Кириллом в епископы, преставлении и захоронении во Владимирском Успенском соборе [203]. Существовали ли еще какие–либо серапионовские тексты, кроме пяти поучений, строго говоря, неизвестно. Наибольшие подозрения в возможном авторстве Серапиона с этой точки зрения вызывает т. наз. «Поучение к попом», обращенное от имени епископа собору епархиального духовенства. В дискуссии об авторстве этого текста участвовали многие крупные ученые от A. X. Востокова и А. В. Горского до Е. Е. Голубинского. Поскольку в ряде сборников и Кормчих книг этот текст надписан именем Кирилла, то, естественно, большинство специалистов относили его к XIII веку и связывали его с Кириллом, епископом Ростовским, хотя Востоков готов был приписать «Поучение» митрополиту Кириллу III, с которым так тесно был связан и сам Серапион. Последняя, кажется, попытка вернуться к проблеме авторства этого текста (Колобанов 1958а, 159–162) ориентирует на то, что его автором мог быть Серапион Владимирский. В. А. Колобанов отмечает, что до сих пор никто не пытался рассматривать «Поучение» как особое сочинение по отношению к известному «Правилу» митрополита Кирилла III, во–первых, и, во–вторых, никто не пытался произвести сопоставление «Поучения» со «словами» Серапиона. Частичные сопоставления обращений в этих текстах к адресатам, обилие «серийных» вопросительных («риторических») конструкций, некоторые композиционные и стилистические детали показывают известную общность писательской манеры «Поучения» и «слов» Серапиона. Достаточно ли этого для признания Серапиона автором и «Поучения к попом», сказать с уверенностью трудно. Но, впрочем, и исследователь, предлагающий это новое решение, на нем не настаивает, обозначая лишь возможность его [204].
Этот вопрос об авторстве «Поучения к попом» отсылает к более общему вопросу об участии Серапиона в соборных «деяниях» 1273 или 1274 г. [205] Действительно, этот собор 1274 г. подводил итог деятельности митрополита Кирилла III, и на нем произошло поставление Серапиона в епископы (некоторые даже считают, что собор был созван специально для этого, тогда как другие полагают, что его задачей была кодификация церковных правил). Собор в своих определениях осуждает (и тем самым препятствует распространению) злоупотребления, грехи, недостатки в жизни мирян и те «нестроения» в русской Церкви, которые возросли и укоренились в условиях татарского ига. Ряд таких «определений» довольно близок к содержанию четвертого и пятого «слов» Серапиона с их «антиязыческой» направленностью. В ряде случаев между соборными определениями и «поучениями» Серапиона обнаруживаются текстологические и/или стилистические притяжения. Сами по себе эти схождения не являются диагностически решающими элементами, но вместе с тем они выявляют определенный уровень сродства и не исключают предположения (Колобанов 1960, 442–445) об участии, — возможно, и непосредственном, — Серапиона в «деяниях» собора как одного из авторов его «определений».