Люди книги - Джеральдина Брукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должно быть, мои движения привлекли его внимание. Большая рука ныряет под стол и хватает мое запястье. Сердце так и трепыхнулось. Он выволок меня из-под стола и поставил перед собой. Я не отрываю глаз от пола: очень страшно увидеть гнев на любимом лице.
— Ты ведь знаешь, что нельзя сюда заходить, — спокойно и беззлобно говорит отец.
Дрожащим голосом я рассказываю ему о ящерке: «Ведь ее мог съесть кот!» и прошу прощения.
Отец берет в свою большую ладонь мою руку и тихонько по ней похлопывает.
— Что ж, у ящерицы своя судьба, как и у всех нас, — заметил он. — Но что это такое?
Он поднимает другую мою руку, в которой я до сих пор держу бумагу со своим рисунком. Внимательно смотрит на нее и, ничего не сказав, выставляет меня из комнаты.
В тот вечер я стараюсь не попадаться ему на глаза: надеясь, что он позабудет о моем проступке. Наказания так и не последовало в тот день, похоже, мне удалось выкрутиться.
Но на следующий день после общей утренней молитвы отец позвал меня к себе. Внутри у меня все оборвалось. Но вместо наказания отец принес тонкое перо, чернила, старый свиток, лишь немного покрытый его записями.
— Тебе надо попрактиковаться, — сказал он. — Ты можешь помочь мне, если разовьешь свои способности.
Мне нравилось рисовать и усердия в этом занятии было не занимать. И вот каждое утро, отложив в сторону деревянную доску, на которой нас учили писать стихи Корана — отец требовал, чтобы все его дети посещали эти уроки, — я вместо веселых игр уединяюсь и рисую, пока не устанет рука. Мне очень хотелось помогать отцу. К двенадцати годам удалось кое-чего добиться. Почти каждый день я несколько часов провожу в компании отца, помогая ему создавать книги, за которыми приезжали чужестранцы, интересовавшиеся медициной.
Вечером первого дня в студии Хумана я чувствую себя так, словно те счастливые годы и все мои умения окончательно меня покинули. Стемнело, рука дрожит от напряжения: ведь надлежало делать столь мелкие штрихи, что их и разглядеть толком было невозможно. Я ложусь на циновку в углу мастерской, ощущая страх и собственную никчемность. Слезы жгут уставшие глаза. Я плачу, а человек, лежащий рядом со мной на циновке, хрипло меня успокаивает:
— Радуйся, что тебя не отправили в переплетную, — сказал он. — Там ученики учатся протягивать золотую нитку, такую тонкую, что ее можно продеть сквозь отверстие в маковом зернышке.
— Но Хуман выгонит меня, если я не сделаю эту работу, а ничего другого я не умею.
После того, как меня захватили в плен, в дороге мне довелось видеть парней моего возраста, иностранцев. Они в ужасе жались к борту корабля, плывущего по бурному морю. Они работали в каменоломне под палящим солнцем или сгибались в три погибели в темных и страшных шахтах.
— Ты не первый, кому не удалось выполнить задание. Можешь мне поверить. Он придумает для тебя другую работу.
Так и вышло. Он едва глянул на мое рисовое зернышко и отбросил в сторону. Послал готовить грунт вместе с художниками и каллиграфами. У одних ослабло зрение, у других руки утратили твердость. Весь день приходилось сидеть вместе с этими разочарованными людьми, натиравшими перламутром пергаменты по тысяче раз, пока лист не становился совершенно гладким. Через несколько дней такого труда пальцы мои потрескались, и кожа слезала с них клочьями. Вскоре невозможно было держать в руке кисть. И тут накатило отчаяние, впервые со дня пленения.
Мысли о доме, воспоминания об отце прорвались, несмотря на все мои попытки спрятать их. Мы оставили дом во время праздника. Веселый караван вышел из дома под бой барабанов и пение цимбал. И вот отец, которого я больше не увижу: серебряные волосы, запачканные кровью и какой-то светло-серой жидкостью, кровавые пузыри на его губах, он пытается прочитать свою последнюю молитву. Его глаза в отчаянии смотрят на меня. Тогда меня за горло держал бербер, и рука его была жесткой и широкой, как ветвь дерева. Каким-то образом мне удалось высвободиться и прокричать несколько слов отцу, слов, которые сам он не в силах был произнести: «Аллах Акбар, нет Бога, кроме Аллаха!» В этот момент меня оглушил удар, и мой крик замер.
Когда вернулось сознание, мне удалось поднять голову и сквозь решетчатую перегородку телеги увидеть вдали тело лежащего отца. Под горячим пустынным ветром шевелилась груда тряпок цвета индиго, а сверху блестящие черные перья первого хищника. Рядом со мной в телеге наши вещи. Меня везут на север.
Три месяца мне пришлось грунтовать бумагу. Теперь я оглядываюсь на то время, уже без страха, который мучил меня тогда — страшно было бы заниматься этим всю жизнь, — и понимаю, что многое довелось узнать, особенно от Фариса. Фарис, как и я, родился за морем, в Ифрикии. В отличие от меня, сюда он приехал добровольно: практиковаться в искусстве в некогда могущественном Аль-Андалусе [35]. В отличие от других, он не хвастался своим великим умением, которое когда-то у него было. И не ныл, не жаловался, как другие, которые зудели, словно надоедливые мухи.
Глаза Фариса были затуманены, точно зимнее небо. Болезнь настигла его, когда он был еще сравнительно молод. Мне было непонятно, почему он не обратился к одному из великих докторов. Операция могла бы вернуть зрение. Мой отец лечил растениями, но однажды показал мне серию рисунков, объясняя, что такие операции бывают. Хирург осторожно разрезал глазное яблоко и убирал бельмо.
— Мне делали операцию, — сказал Фарис. — Эмир султана дважды мне ее делал, но, как видишь, успеха не добился.
— Всевышний погрузил его в туман и держит в нем в наказание за его картины, — продребезжал старый Хаким, бывший каллиграф.
Он хвастался тем, что за свою жизнь скопировал двадцать коранов, и святые слова запечатлелись в его сердце. Если и в самом деле это случилось, они его не смягчили. Единственными добрыми словами, слетавшими с его поджатых губ, были молитвы. Все остальное представляло собой неиссякаемый поток злобы. Сейчас он, выйдя из дремы, поднялся со своей циновки. Опираясь на палку, доковылял до места, где мы сидели за работой. Ткнул палкой в Фариса:
— Ты хотел в своих работах уподобиться Богу-Творцу, и Он тебя за это покарал.
Он покачал головой и пробормотал:
— Невежество и суеверие. Прославление творений Бога не означает, что ты вступаешь в соревнование с Создателем.
Старик повысил голос.
— Художники, пишущие картины с фигурами, худшие из людей, — проскрипел он и произнес красивую арабскую молитву. — Неужто ты столь дерзок, что позволил себе сомневаться в словах Пророка?
— Да пребудет с Ним мир, я никогда не усомнюсь в Его словах, — со вздохом ответил Фарис.
Видно было, что в этот спор он вступал много раз.
— Я сомневаюсь в тех, кто считает это утверждение правильным. Коран об этом молчит.
— Он не молчит! — заорал старик.
Наклонился, и желтоватая борода почти упала на опущенную голову Фариса.
— Разве Коран не употребляет слово «саввара», творение, рассказывая, как Всевышний создал человека из грязи? Стало быть, Аллах — муссавир. Называть себя так значит принижать того, кто создал всех нас!!!
— Хватит! — Фарис наконец-то и сам повысил голос. — Почему бы тебе не рассказать мальчику правду о том, как ты сюда попал? Рука у тебя не дрожит, и зрение, как у сокола. Тебя прогнали за то, что ты уничтожил работы художников.
— Меня прогнали за то, что я исполнил божью волю! — не унимался старик. — Я вскрыл им глотки! Обезглавил всех до одного! Убил их, чтобы спасти душу эмира! — он хихикал, словно рассказывал что-то веселое.
Чему он радовался?
Фариса трясло от возмущения. На его лбу выступил пот. Капля свалилась на отполированную бумагу, сведя на нет тяжкую работу целого дня. Он отшвырнул в сторону раковину, поднялся и, грубо оттолкнув с дороги старика, вышел.
Хуман послал за мной два дня спустя. Мне уже не было так страшно, как в первый раз. Яркие куски лазурита на земле дожидались, когда их разотрут в порошок, а солнечные лучи искрились на серебряных слитках. Хуман знаком повелел мне опуститься на колени в том же месте, что и в первый раз, — в уголке ковра. На его руках спала одна из кошек. Он поднял ее к подбородку, на мгновение зарылся лицом в густой мех, затем неожиданно протянул ее мне.
— Возьми ее! — сказал он. — Ты ведь не боишься кошек?
Кошка лениво перетекла мне в мои загрубевшие от работы руки, и они утонули в мягкости ее меха. Она казалась большой, но это было обманчивое впечатление: крошечное тельце окутывало меховое облако. Она мяукнула, как младенец, и свернулась у меня на коленях. Хуман вынул острый нож, подал рукояткой ко мне. Неужели он прикажет мне убить кошку? Лицо мое выразило недоумение. Хуман улыбнулся и хитро прищурился.
— А откуда, по-твоему, мы берем волоски для наших кистей? — спросил он. — Нам их любезно предоставляют кошки.