Книга песчинок: Фантастическая проза Латинской Америки - Всеволод Багно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встает, споласкивает щеки и палестинский нос и заглядывает в зеркало, и желая, чтобы вернулась картина, удостоверяющая его бесчестие, и страшась этого. Но вместо нее венецианское стекло в своем театрике, где дергаются жалкие марионетки, показывает следующий акт, в котором он сам исполняет заглавную роль. Симон обескуражен — ведь сцена, проходящая перед его глазами, та самая, в которой двое солдат готовы его схватить, а чуть поодаль стоит алькальд со злобно перекошенным лицом, еще не случилась на самом деле, и ростовщик, пораскинув умом, догадывается, что ошалелый циферблат, чьи стрелки мечутся без всякого порядка, то обгоняя время, то отставая от него, показывает нынче то, что в один прекрасный день произойдет и отразится в этом же самом волшебном стекле. Симону сразу приходит в голову, что арестуют его за убийство жены: ему не удастся скрыть свою месть в безлюдных равнинах — все выплывает наружу, и надменные кастильцы, каждый из которых не раздумывая убил бы свою жену по малейшему подозрению, не потерпят, чтобы португальский иудей свершил такой же суд над женщиной одной с ними крови, хотя бы грех ее и был доказан; из всего этого Симон делает вывод, что внакладе останется только он сам. И старается смирить себя. Ладно, будет еще случай свести счеты. А сейчас лучше затаиться, не высовываться...
— Нет, нет! — твердит он, запинаясь.— Не бывать тому, чтобы меня заковали в цепи!
Симон дель Рей направляется к себе в кабинет. Там ждет друг, Хуан де Сильва, с важными новостями — положение критическое: пока Симона не было в городе, дон Херонимо Луис де Кабрера, губернатор, огласил указ, предписывающий всем обывателям португальского происхождения отметиться в особом реестре и сдать оружие. Уже явилось триста семьдесят человек — четвертая часть португальского населения Буэнос-Айреса. Все, даже капитан армии Мануэль Кабраль де Альпоин, не говоря уж о людях более скромного звания, снесли в назначенное место аркебузы, шпаги, кинжалы, пики.
Ростовщику наконец представляется случай сорвать на ком-то дурное настроение, и гнев его устремляется наружу бурным потоком, сметая все на своем пути. Симон стучит по столу обоими кулаками, вопя, что он не пойдет, что он не португалец и никогда португальцем не был, что он преданный вассал короля Филиппа, и выставляет кума за дверь.
Робко заходит жена, почуявшая по отголоскам ссоры, что недалеко до беды.
— В зеркале... — начинает она.
Симон дель Рей взрывается, вне себя от бешенства.
— Нэ говори мнэ о зеркале... нэ поминай его при мнэ!..
Жаркое послеполуденное солнце заглядывает в окно, проникает в полумрак спальни, где застает Симона, который в час сиесты, словно окаменев, сидит перед зеркалом, без устали изучая его, как полководец, избирающий перед сражением наилучшую позицию, изучает стенную карту. Но в зеркале, настороженном, верно, из-за непрерывного надзора, прекратились колебания, выносящие на поверхность то одни, то другие образы, в разное время доверенные ему и хранящиеся в его глубинах; единственное, что предстает перед Симоном все то время, пока он здесь на страже,— это его собственное поясное изображение, словно нанесенное на стекло иронической кистью Веласкеса: портрет мужчины с рукою, конвульсивно сжавшейся под плоеным воротничком.
— Я ее пальцем не трону,— повторяет Симон дель Рей,— я не попаду за решетку из-за этой христианской суки... Потом уж... Потом...
И когда он произносит это, а может, думает про себя, в спальню входят без стука двое солдат и алькальд, те самые, что утром отразились в зеркале.
— Симон дель Рей,— торжественно провозглашает алькальд,— у меня при себе приказ доставить вас к его превосходительству, ибо вы не подчинились предписанию, повелевающему всем португальцам сдать оружие.
Симон в растерянности. Такого предугадать он никак не мог. Да и как предугадаешь, когда все мысли заняты жизненно важным делом совершенно иного свойства? Чего хочет этот дон Херонимо Луис — свести Симона с ума? Почему не оставят его в покое справляться с собственным беспокойством? Как он отведет или хотя бы усыпит беду, если его все время донимают глупостями?
— Я не португалец,— запинаясь, произносит он.
— Следуйте за мной.
— Я не... не португалец я...
Симон дель Рей вне себя: к бессильной ярости от того, что все-таки он португалец до кончиков ногтей и поэтому в его жилище вторглись по полному праву, присоединяется сознание подлой измены; алькальд подворачивается под горячую руку, и Симон, забывшись, грубо толкает его.
Чиновник оправляет платье и говорит:
— Симон дель Рей, я отведу вас в тюрьму за оскорбление власти.
Ростовщик, как одержимый, мечется по комнате. В призрачном зеркале во всех деталях повторяется сцена, мелькнувшая там поутру: подступающие к Симону солдаты и алькальд со злобно перекошенным лицом. К вящему изумлению сбиров, Симон принимается хохотать. Так в этом все дело? И только-то? Так его поведут в крепость не на казнь, а только чтобы снять показания? Он хохочет до слез. «Ай,— рыдает он,— я вернусь, я ведь скоро вернусь!» Но смех внезапно сменяется бешенством. Словно удар бича, обжигает воспоминание о муках, какие пришлось ему претерпеть из-за зеркала. И, в последний раз увертываясь от подступающих к нему солдат, Симон восклицает:
— Вот оно... оно виновато... проклятое...
И, схватив первое, что попадается под руку — серебряное распятие из Верхнего Перу, Симон изо всех сил запускает им в зеркало. Оно со звоном раскалывается на части, и в каждом осколке заключены разбитые вдребезги образы. Осколки, пурпурные и зеленые, разлетаются по комнате. Один из них вонзается алькальду в левую щеку — течет кровь.
— Вы меня покалечили,— стонет чиновник,— и Богом клянусь, вы заплатите мне за это!
Солдаты набрасываются на португальца, заламывают ему руки, связывают, но Симон дель Рей хохочет, не переставая. Они пересекают двор, направляясь в сени. Подбегает донья Грасия, напуганная грохотом. В то же самое время с улицы является паренек туповатого вида, который едва успевает шепнуть, что зашел попрощаться,— Симона уводят.
Связанный ростовщик пробирается сквозь толпу, которая собралась у дверей; мальчишки дразнят его жидом, негритянки показывают язык. Он оборачивается и видит, как жена и чужестранец вместе стоят у порога, а потом переступают его, взявшись за руки, и идут собирать осколки венецианского зеркала, мертвого соглядатая.
Они убегут в Чили, одержимые страстью, но Симон никогда об этом не узнает. Его дело, обрастая бумагами, будет скитаться по безразличным судебным палатам из Буэнос-Айреса в Лиму, из Лимы — в Испанию; рассеянно полистав его, судьи и инквизиторы будут пересылать друг другу папку, с каждым разом все более пухлую, пока наконец никто уже не сможет докопаться до сути разбираемого вопроса, утопленной в море печатей и росписей, множащихся с такой головокружительной легкостью, словно сам судебный процесс превратился в лабиринт, уставленный зеркалами, отражающими одинаковые латинские формулировки и лица судей, неотличимые друг от друга. И Симон дель Рей растеряет все свои поместья. Его станут переводить из одной камеры в другую, обвиняя в покушении на жизнь представителя Его Величества короля, в злонамеренном сокрытии оружия в пользу португальцев, врагов короны, и к тому же в иудейской ереси — ведь поднялась же у него рука бросить в стену святое распятие, разбив попутно и зеркало; мало того, подсудимый заявил, что это распятие, которое он в довершение всего назвал проклятым, виновно в его несчастии. Симон превратится в дряхлого старикашку, и четки будут позвякивать в его дрожащих руках, но он никогда не устанет нашептывать глухим ко всему тюремщикам:
— Я отколочу ее... отвезу в поместье... отколочу... аж кулаки заболят...
АДОЛЬФО БЬОЙ КАСАРЕС
(Аргентина)
ИЗОБРЕТЕНИЕ МОРЕЛЯ
Сегодня на острове произошло чудо. Лето — в разгаре. Я устроил постель рядом с бассейном и до поздней ночи сидел в воде. Спать было невозможно. Стоило выйти из бассейна, и вода — единственное спасение от ужасающей духоты — превращалась в пот. Под утро меня разбудили звуки фонографа. Вернуться в музей за вещами я так и не смог. Я бежал, карабкаясь по склонам оврагов. И только оказавшись здесь, в южной оконечности острова, по пояс в болотной жиже, путаясь в водорослях, доведенный до исступления укусами москитов, я понял, как нелепо и преждевременно было мое бегство. Думаю, эти люди приехали не за мной; возможно, они даже не видели меня. Но, видно, так суждено; и вот, лишенный самого необходимого, загнанный в совершенно непригодный для жизни угол, я пребываю в этих трясинах, которые море затопляет каждую неделю.
Я хочу, чтобы мои записки послужили свидетельством чудесного и зловещего события. Если в ближайшие дни я не утону или не погибну, отстаивая свою свободу, то собираюсь написать «Оправдание перед Грядущим» и «Апологию Мальтуса» [144]. На страницах этих книг я обрушусь на тех, кто истощает богатства девственных лесов и пустынь; я докажу миру, что усовершенствование полицейского аппарата, журналистики, радиотелефонной связи и таможенного досмотра делает любую ошибку правосудия непоправимой, превращает жизнь беглеца в ад. Вот пока все, что мне удалось записать, хотя еще вчера я и не думал за это браться. Сколько забот у человека на необитаемом острове! Как неподатлива и крепка древесина здешних деревьев! Как необъятно пространство даже для птицы, скользящей в небе!