Книга песчинок: Фантастическая проза Латинской Америки - Всеволод Багно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хочу, чтобы мои записки послужили свидетельством чудесного и зловещего события. Если в ближайшие дни я не утону или не погибну, отстаивая свою свободу, то собираюсь написать «Оправдание перед Грядущим» и «Апологию Мальтуса» [144]. На страницах этих книг я обрушусь на тех, кто истощает богатства девственных лесов и пустынь; я докажу миру, что усовершенствование полицейского аппарата, журналистики, радиотелефонной связи и таможенного досмотра делает любую ошибку правосудия непоправимой, превращает жизнь беглеца в ад. Вот пока все, что мне удалось записать, хотя еще вчера я и не думал за это браться. Сколько забот у человека на необитаемом острове! Как неподатлива и крепка древесина здешних деревьев! Как необъятно пространство даже для птицы, скользящей в небе!
Мысль приехать сюда подсказал мне один итальянец, торгующий коврами в Калькутте.
— Для беглеца, как вы,— сказал он мне на своем родном языке,— есть только одно надежное место в мире, но жить там нельзя. Это остров. Году примерно в двадцать четвертом белые люди построили там музей, часовню и бассейн. Построили — и бросили.
Я прервал его и попросил помочь мне добраться до острова, но торговец сказал:
— Ни пираты-китайцы, ни белоснежный корабль Рокфеллеровского института не отваживаются пристать к нему. На острове — очаг болезни, пока загадочной, которая съедает человека снаружи. Сначала выпадают ногти и волосы, омертвевает кожа и роговица глаз; потом тело живет еще восемь — пятнадцать дней. Однажды японский крейсер «Намура» обнаружил пароход, команда которого высаживалась на берег: все были мертвы — безволосые, без ногтей, кожа висела клочьями. Крейсер расстрелял пароход из пушек.
Но жизнь моя была так ужасна, что я решился... Итальянец хотел было отговорить меня; мне удалось заручиться его поддержкой.
Вчера в сотый раз я уснул на этом пустынном острове... Глядя на постройки, я думал, какого труда стоило доставить сюда эти камни — не проще, чем мне сложить печь из кирпичей. Я заснул поздно, а на рассвете меня разбудили музыка и голоса. Жизнь беженца сделала мой сон чутким, и, побывай ночью на острове корабль, аэроплан или дирижабль, я наверняка бы это услышал. Однако то тут, то там в душной темноте на холме, заросшем высокой травой, появлялись люди: они танцевали, прогуливались, купались в бассейне, как отдыхающие, давно уже обжившиеся в Лос-Текесе или Мариенбаде.
С болота мне видна вершина холма и поселившиеся в музее отдыхающие. Появление их столь необъяснимо, что можно было бы принять их за видения, возникшие в моем мозгу из-за ночной жары; но это не призраки и не галлюцинации; это настоящие люди; по крайней мере такие же настоящие, как я.
Одеты они были по немного устаревшей моде; это, на мой взгляд, выдает в них законченных вертопрахов; впрочем, должен признать, что очарованность днем вчерашним распространена теперь повсеместно.
Странная вещь — судьба смертника, вынуждающая меня отныне часами следить за этими людьми. А они танцуют среди высокой травы на холме, где кишат гадюки. Они — мои невольные враги, лишившие меня всего, чего я добился таким трудом и что необходимо мне, чтобы не погибнуть, загнавшие меня в эти гибельные топи ради того только, чтобы без конца слушать «Валенсию» и «Чай для двоих» на мощнейшем фонографе, заглушающем шум ветра и прибоя.
Наблюдать за ними — опасное развлечение: как все культурные люди, они, должно быть, состоят при каком-нибудь консульстве, где есть прибор для дактилоскопии, и, если меня обнаружат, я после соблюдения полагающихся формальностей вновь окажусь в тюрьме.
Впрочем, я преувеличиваю: я так давно не видел людей, что наблюдение за отвратительными пришлецами доставляет мне некоторое удовольствие; но наблюдать за ними постоянно нельзя.
Во-первых, у меня много дел; здешний климат губителен даже для человека привычного; я еще не вполне освоился; у меня нет необходимых инструментов.
Во-вторых, есть опасность, что меня застанут врасплох за моими наблюдениями либо когда вздумают посетить эту часть острова; чтобы избежать этого, мне нужно будет соорудить в зарослях ряд берлог.
И последнее. Наблюдение сложно вести чисто физически: для того, кто следит за вершиной холма снизу, пришлецы кажутся мимолетными гигантскими тенями; они видны лучше, когда спускаются к оврагам.
Положение мое самое плачевное. Я загнан в низину именно тогда, когда приливы особенно активны. На днях вода поднялась так высоко, как мне не случалось видеть за все время пребывания на острове.
С наступлением темноты я выбираю дерево и устраиваю настил на ветвях. Проснуться в воде для меня дело обычное. Прилив достигает высшей точки примерно в семь утра; иногда несколько раньше. Каждый раз может оказаться последним. Я веду счет дням по зарубкам на дереве; стоит сбиться со счета — и я захлебнусь во сне.
Печально, но мои записки становятся похожи на завещание. И уж если мне придется смириться с этим, постараюсь, чтобы все мои утверждения выглядели обоснованно и чтобы никто, хоть раз заподозрив меня во лжи, не подумал, что я лгу, говоря, что осужден несправедливо. И, предпослав своему сообщению девиз Леонардо «Ostinato rigoge» [145], продолжу рассказ.
Полагаю, что остров называется Виллингс и принадлежит к архипелагу Лас Эллис [146]. Более точные сведения вы можете получить у торговца коврами Далмацио Омбреллиери (улица Хайдерабад, 21, Рамкришнапур, Калькутта). Несколько дней я пролежал в лавке у итальянца, закатанный в персидские ковры; он же позаботился погрузить меня на корабль. Упоминая его в своем дневнике, я не хочу его скомпрометировать; слишком многим я ему обязан... «Оправдание перед Грядущим» поставит все на свои места; и пусть в памяти людской (которая, быть может, и есть царствие небесное) Омбреллиери, как и в жизни, останется человеком милосердным к несправедливо гонимому ближнему, и пусть, в последний раз вспоминая его, люди будут к нему благожелательны.
Я высадился в Рабауле, под видом коммерсанта встретился с членом одного из известнейших сицилийских семейств; лунный свет со стальным отливом пробивался сквозь дымы консервных фабрик; я получил последние инструкции и сел в украденную лодку; с компасом, которым не умею пользоваться, без единого ориентира, без шляпы, больной, мучимый галлюцинациями, я греб из последних сил; наконец лодка ткнулась в песчаную отмель восточного берега (окружающие остров коралловые рифы были, без сомнения, затоплены приливом) ; больше суток я не выходил из лодки, заново переживая весь кошмар путешествия, то и дело забывая, что достиг цели.
Растительность на острове пышная. Кусты, травы, весенние, летние, осенние и зимние цветы быстро сменяют друг друга, распускаясь раньше, чем успевают погибнуть их предшественники, подгоняя и вытесняя друг друга в своем безудержном росте. Деревья, напротив, больны: их кроны высохли, стволы же — в буйном цветении новых побегов. Возможных причин две: либо землю истощают травы, либо корни деревьев достигли камня (в пользу второй гипотезы говорит тот факт, что молодые деревья растут нормально). Древесина деревьев на холме так тверда, что не поддается обработке; те, что растут в низинах, тоже не годятся в дело: стоит надавить — и древесина крошится, превращаясь в липкую труху.
Музей, часовня и бассейн расположены в возвышенной части острова, перерезанной четырьмя оврагами с поросшими травой склонами (овраги в западной части — скалистые). Все три сооружения выглядят современно: прямоугольные, без украшений, сложенные из неотшлифованного камня. Камень, как это обычно бывает, кажется грубой имитацией и дисгармонирует с общим стилем.
Часовня — продолговатая, приземистая коробка (от этого она кажется еще более вытянутой). Бассейн удобной конструкции, но построен вровень с землей и, естественно, полон змей, жаб, лягушек и всевозможных водяных насекомых. Музей — большое трехэтажное здание с цилиндрической башней, плоской кровлей и двумя галереями: одной по фасаду и второй, поменьше, расположенной сзади.
Я нашел его открытым и тут же в нем поселился. Говорю «музей», потому что так называл его итальянец. Почему? Кто знает, знает ли он это сам. С таким же успехом это мог бы быть роскошный отель на полсотни человек или лечебница.
В холле огромная, но однобоко составленная библиотека: одни романы, стихи, пьесы (если не считать маленькой книжицы — «Belidor. Travaux — Le Moulin Perse» [147], Париж, 1937, которую я снял с зеленой мраморной полки и которая теперь оттягивает карман моих превратившихся в лохмотья брюк. Я взял ее, потому что меня привлекло странное имя — Белидор, в надежде, что она поможет мне разгадать секрет похожего на мельницу устройства, которое я обнаружил в низине). Я осмотрел все полки, думая найти что-нибудь полезное для моих прерванных судебным процессом исследований, которые я попытался продолжить в теперешнем уединении (мысль моя в том, что мы утрачиваем бессмертие, поскольку не развиваем в себе сопротивляемость смерти; в основе по-прежнему лежит изначальная, устаревшая идея: обессмертить весь организм. Сохранять следует только то, что представляет интерес для сознания).