Византийские портреты - Шарль Диль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об этой, столь любимой им сестре Пселл рассказывает нам один милый анекдот, хорошо показывающий, каковы были обычаи и общий дух в этом почтенном и благочестивом доме. Совсем близко от того места, где жили родители Пселла, жила также одна очень красивая женщина, и ее разрисованное лицо вполне ясно говорило о ее сомнительном поведении; действительно, у нее было множество любовников. Сестра Пселла читала ей наставления и старалась вернуть ее на путь истины. Но та упорствовала и на все даваемые ей добрые советы отвечала следующим прямодушным возражением: "Конечно, это все так; но если я перестану быть куртизанкой, чем же я буду жить?" Милосердная сестра Пселла обещала ей, что не допустит ее никогда до нужды, и они сговорились, что одна не будет впредь даже глядеть на мужчин, а другая станет делить с раскаявшейся свой кров, одежду и пищу. И сестра Пселла крайне радовалась, что исторгла у нечистого христианскую душу. В доме же ее даже немного порицали за такое странное спасение, затеянное ею; но на все делаемые ей замечания она только улыбалась и предоставляла всем говорить что угодно. И действительно, в продолжение некоторого времени юная соседка вела себя вполне хорошо: скромно опускала глаза, имела самый невинный вид, ходила в церковь, прикрывала лицо вуалью и, если какой-нибудь мужчина смотрел на нее, страшно краснела. Никаких нарядов она больше не носила, никаких украшений, ни красивых яркоцветных башмаков: обращение ее на путь истины, казалось, было полное.
К несчастью, это продолжалось недолго. Тем временем сестра Пселла вышла замуж; не зная о новом падении покаявшейся, которую она одно время потеряла из виду, она продолжала интересоваться ею. Одно довольно трагическое происшествие открыло ей, как неудачно она покровительствовала. Молодая женщина готовилась стать матерью, и роды были трудные. Вместе с другими родст-{199}венниками помогала ей и ее хорошенькая подруга, и больная, казалось, только и глядела, что на нее, только для нее находила ласковые слова. Наконец, одна из присутствовавших, немного этим раздосадованная и ревнуя, воскликнула: "Неудивительно, что роды идут неудачно; беременная женщина не имеет права ухаживать за роженицей, таково правило гинекея". Удивленная сестра Пселла спросила, к кому относится этот намек; ей объяснили - в слишком грубых выражениях, чтобы их можно было привести, - как неосмотрительно расточала она свою дружбу. Обманутая в своих мечтаниях и глубоко удрученная, она стала гнать прочь с глаз своих недостойную подругу; и тотчас благополучным образом разрешилась от бремени.
Несмотря на такие маленькие невзгоды, эти люди, в сущности, были счастливы. Дети выросли; дочь была пристроена; сын, которому в это время исполнилось шестнадцать лет, получил должность; и хотя ему до известной степени было жалко оставлять ученье, он радовался при мысли, что увидит свет и людей. "Тут, - пишет этот столичный житель, - я в первый раз вышел из города и увидал городскую стену; в первый раз увидал я деревню". Большое несчастье должно было внезапно положить конец этому благополучию.
III
Это было в 1034 году. Вдруг сестра Пселла совершенно неожиданно заболела и через несколько дней умерла, как подкошенный цветок, и так хороша была даже и в самой смерти, что на пути похоронного шествия все останавливались, чтобы еще полюбоваться в последний раз на красоту умершей, покоившейся в ореоле своих золотистых прекрасных волос. Пселла тогда не было в Константинополе. Родители, знавшие глубокую привязанность его к сестре, боясь, чтобы внезапное известие о постигшем их несчастии не привело еще к новой катастрофе, решили вызвать к себе сына под каким-нибудь предлогом, потихоньку подготовить его к горю и постараться утешить. Поэтому ему написали, чтобы он возвратился в Византию для продолжения прерванного ученья; как всегда, ему сообщали в этом письме добрые вести о сестре. Случайность уничтожила все эти внушенные любовью предосторожности. Но тут надо предоставить слово самому Пселлу, столько в этом месте, бесспорно одном из самых прекрасных в надгробном слове, видно настоящего потрясения души, истинной скорби, так приятно видеть тут в писателе человека, столько, наконец, находишь тут интересных сведений о византийских нравах, несмотря на христианство, всецело хранивших еще заветы классического и языческого мира. {200}
"Я только что вошел, - говорит Пселл, - в городские ворота, я был в городе и очутился подле кладбища, где покоился прах моей сестры. Это был как раз седьмой день после ее похорон, и многие наши родственники собрались тут, чтобы оплакать умершую и принести моей матери свои соболезнования. Я увидал одного из них, добродушного и бесхитростного человека, ничего не знавшего о святом обмане, к которому прибегли мои родители, выписав меня. Я спросил его об отце и матери, о кое-каких других родных. Он без всяких обиняков и подходов прямо отвечал мне: "Твой отец плачет и молится на могиле своей дочери; мать твоя подле него, безутешная в своем горе, как это тебе хорошо известно". Он сказал это, и я не знаю, что тогда почувствовал. Как громом пораженный, не в силах ни двинуться, ни произнести ни слова, свалился я с лошади. Суматоха, поднявшаяся около меня, привлекла внимание моих родителей; они разразились новыми рыданиями, стоны возобновились еще громче и жалобней прежнего, и теперь уже на мой счет, подобно тлевшим угольям, вспыхнувшим с новою силой от порыва налетевшего ветра. Они взглянули на меня, растерянные, и в первый раз мать моя осмелилась откинуть с лица своего покрывало, не думая о том, что ее видят посторонние мужчины. Надо мной наклонились, все старались до меня коснуться, думая соболезнующими стонами возвратить меня к жизни. Меня подняли, полумертвого, понесли и положили подле могилы моей сестры".
Из этого описания видно, как в христианской Византии XI века живы были старые обычаи эллинского древнего мира. Родственники, собирающиеся на седьмой день после похорон, чтобы плакать на могиле дорогой умершей, - это та самая сцена, что так часто изображалась на прекрасных древних погребальных вазах, и нередко можно встретить на белых урнах афинских некрополей тот самый эпизод, что описал нам Пселл: юноша, возвращающийся из чужих стран, внезапно узнает о постигшем его семью, во время его отсутствия, несчастии, при виде близких, столпившихся вокруг могилы. Не к воротам Константинополя, под сень церквей, построенных поблизости от городской стены, переносит нас рассказ византийского писателя, а, скорее, на прелестное и печальное кладбище афинское, к высоким, покрытым скульптурой плитам, украшаемым приходящими сюда родственниками и друзьями покойных лентами и гирляндами цветов. И вот еще не менее античная вещь: это надгробный плач, какой Пселл, придя в себя, импровизирует перед собравшимися родственниками на могиле своей умершей сестры.
"Когда я раскрыл глаза и увидал могилу моей сестры, я понял громадность своего несчастья, и, придя в себя, я излил на ее прах, как погребальное возлияние, потоки слез: {201}
- О мой нежный друг! - воскликнул я, - ибо я не обращался к ней только как к сестре, я называл ее самыми нежными и ласковыми именами, - о чудесная красота, душа несравненная, добродетель, не имеющая себе равной, статуя прекрасная, одаренная душой, жало убедительности, сирена речей, грация непобедимая! О ты, которая все для меня и больше самой моей души! Как могла ты уйти и покинуть твоего брата? Как могла ты оторваться от того, с кем вместе выросла? как могла ты примириться с такой жестокой разлукой? Но скажи мне: каково место твоего пребывания? в каких обителях отдыхаешь ты? среди каких лугов? какие прелести, какие сады услаждают твои взоры? Какому блаженству предпочла ты видеть меня? Какие цветы прельстили тебя? какие розы? какие журчащие ручьи? Какие соловьи чаруют тебя своею сладкой песнью? Какие цикады- своим тихим звоном? От красоты твоей осталось ли что-нибудь или смерть стерла все? потух ли блеск твоих очей? исчез ли цвет твоих губ или могила хранит твою красоту, как сокровище?"
Родственники, окружавшие импровизатора, плакали, и остальная толпа проливала слезы, слушая этот надгробный плач. Конечно, тут есть риторика. После смерти отца и матери Пселл выражает свое горе почти в тех же выражениях, с тем же исканием эффектов; но печаль его от этого не менее искренна, и сколько интересных черт для истории идей можно отыскать в этом месте надгробного слова. Не христианский рай вызывает тут Пселл в нашем представлении; эти цветущие и тенистые сады, где блуждают души умерших, слушая пение птиц и шепот ручьев, - это все те же Елисейские поля.
Но вот наряду с языческими воспоминаниями появляется и христианская Византия. Когда, наконец, с большим трудом родители отрывают сына от могилы, умоляя его иметь сострадание к их собственному горю, Пселл смотрит на мать, и печаль его возрастает. Феодота одета в черный плащ, в темное платье монахини; волосы ее обрезаны. У постели умирающей дочери, в ту самую минуту, как молодая женщина испустила дух, тихо склонив голову на грудь матери, Феодота, вся в слезах, закрыв глаза умершей, решила посвятить себя Богу. Подле нее муж, сраженный горем, стонал и плакал, будучи не в силах побороть свою слабость. Она же, наоборот, овладела уже собой и заклинала мужа искать вместе с ней утешения в монастыре, убеждала его согласиться на ее желание, которое она питала уже давно. Поблизости от того места, где похоронили ее дочь, был женский монастырь; она удалилась в него, чтобы быть ближе к своей дорогой покойнице и к Богу. Она отреклась от мира и земных привязанностей, и по ее примеру муж ее также ушел в монастырь. Такие отречения от жизни были не редки в Византии. В этом обществе с глубоко вкоренившимся в него {202} мистицизмом монастырь являлся обычным убежищем для несчастных и тех, кого постигла большая немилость. Впрочем, чтобы жить в монастыре, не требовалось непременно пострижения или произнесения вечных обетов. Между монастырем и миром не было безусловного разделения, непроходимой пропасти. Вступившему туда с отчаяния или от какого-нибудь оскорбления из него можно было выйти без особого труда; и даже скрывшись где-нибудь в глухой обители, не теряли всякой связи с внешним миром. Находясь в своем уединении, Феодота отнюдь не покидала остававшегося у нее сына, так сильно ею любимого.