Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4 - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый день ко мне приходил кто-нибудь из родных, и мы проводили вместе по часу. Порой вместе с матерью или сестрой являлся еще кто-нибудь из ссыльных. Это была уже некоторая вольность, и смотритель Островский допускал ко мне без разрешения губернатора тех, кто ему нравился. Так познакомился я с С. Н. Южаковым. Те, кто знал Сергея Николаевича в петербургском периоде его жизни, не представляют себе того худощавого, очень живого и изящного молодого человека, которого я увидел в красноярской тюрьме. Высокий, стройный, одетый с очевидной заботливостью, он производил впечатление изящного джентльмена…
Тогда у него не было еще и привычки к вину и пиву, которая явилась впоследствии.
Мой зять, студент второго курса Медико-хирургической академии, устроился провизором в аптеке, Очень деловитый, он скоро овладел работой, и им дорожили как работником. Семье жилось сносно. Мать уже привыкла к неожиданным ударам судьбы, и хотя по временам не могла удержать слез при мысли о дали, куда меня гонит судьба на этот раз, на-я успевал передать ей часть моего оптимизма… Общество в Красноярске собралось симпатичное. Тут была, между прочим, семья Лесевичей, и эти две семьи служили центрами, которые так дороги в ссылке…
Эти свидания служили как бы маяками, освещавшими мое пребывание в Красноярске. Остальное время проходило обычным тюремным порядком. Отношение местной администрации было, в общем, довольно мягкое. Ежедневные посещения губернского прокурора налагали свою печать и на отношения остальной администрации. Полицеймейстер часто заходил в нашу камеру с вопросами, нет ли у нас каких-нибудь просьб. Все мы держались с ним корректно, за исключением Емельянова, который, едва очнувшись от постоянной сонливости, то и дело отпускал сальные фамильярности, от которых всем становилось неловко…
— Что давно не приходили?.. Чем вы там занимаетесь?..
И он делал непристойное предположение, от которого всем становилось совестно.
В провинции все веяния доходят поздно, и новый реакционный курс, водворявшийся в столицах, до Красноярска еще не дошел. Скоро после моего отъезда наступили события в красноярской тюрьме, после которых даже влияние губернского прокурора не могло смягчить отношений.
Для меня не было тайной, что из красноярской тюрьмы готовится побег. Хотя уже 7 мая 1881 года Лорис-Меликов вышел в отставку и реакция уже определилась в центрах, но на такой дальний восток эта перемена еще не докатилась. В обществе все еще ждали чего-то, относились с большим интересом к политическим заключенным, сидевшим в красноярской тюрьме, среди которых был сын важного губернского чиновника, и готовы были оказывать им услуги.
Обыкновенно нас выпускали гулять после поверки, когда все остальные заключенные уже запирались по камерам. Приходил старший надзиратель или помощник смотрителя и объявлял о прогулке. Я старался не терять времени, накидывал халат и выходил во двор.
Однажды я вышел таким же образом одним из первых. Передо мной ушел только Цыплов. Когда я сошел вниз, то на маленьком дворике никого не оказалось. Большой фонарь освещал его весь. Цыплова не было. Когда я оглядывался с недоумением, Цыплов вдруг вышел из-под широких затененных ворот. Он быстро подошел ко мне и, схватив мою руку, крепко, до боли сжал ее. Лицо его при свете фонаря было бледно, и дышал он тяжело, как человек, глубоко взволнованный.
— Что это с вами, Цыплов? — спросил я.
— Сейчас был за воротами, — сказал он, наклоняясь ко мне.
Оказалось, что ключник только что выпустил помощника смотрителя, когда его вдруг окликнул Островский из канцелярии. Канцелярия помещалась за тюремной оградой, и ход в нее был снаружи. Островского страшно боялись, и на его нетерпеливый окрик ключник бросился опрометью, не закрыв ворот тяжелым и тугим замком. Цыплов это заметил и по первому побуждению тотчас же очутился за воротами…
— А там… воля! — говорил он мне, почти задыхаясь. — Сегодня базарный день. Мужики возвращаются с базара пьяные. Кинулся к первой телеге, схватил чалдона за горло…
И он показал мне, как бы он это сделал. Его страшное лицо с вытаращенными и горящими глазами наклонилось близко к моему лицу…
— Ночь темная… Погнал бы лошадь… Подумали бы, что пьяный чалдон гонит. До зари где был бы… А там тайга-матушка приютила бы привычного бродягу… Да и не спохватились бы до утренней поверки.
— Так в чем же дело?..
— Нельзя, — ответил он со вздохом. — Неловко перед товарищами. У нас есть план… Если нельзя будет всем, первый пойдет Малавский…
В то время к воротам торопливо прибежал ключник, и раздалось щелканье замка. Цыплов тяжело вздохнул…
Я оценил эту жертву бродяги на алтарь политического товарищества. И это была не первая жертва.
В этот же вечер он рассказал мне, как во время одной из поездок с поручениями политических, в поезде между Екатеринбургом и Пермью, он очутился в вагоне с толстосумом-купцом, который имел неосторожность при нем вынуть из кармана бумажник, а потом беспечно задремал.
— Эх, по прежнему бы моему поведению… Схватил бы купчину за горло… Вытащил бумажник, да на ходу поезда в тайгу… А тут… убеждения не позволили…
Этот рассказ Цыплов любил приводить как доказательство, какую силу над ним приобрели новые убеждения… И по тому, как он рассказал мне этот случай, как его рука невольно потянулась к горлу купчины и как сверкали страшные глаза, я понял, что «сила убеждений» должна была быть большая…
Впоследствии, когда Цыплов попал на Кару, он некоторое время все еще держался общей дисциплины. Но со временем гнет «убеждений», принципиальные споры в пустоте надоели старому бродяге, и он при посещении тюрьмы петербургским чиновником подал покаянную просьбу и был переведен в привычную, общеуголовную среду…
Я прожил в Красноярске двенадцать дней, и в это время никаких особых происшествий не происходило. Но после моего отъезда разыгрался целый ряд событий, отразившихся трагически на судьбе моих знакомых. План побега был приведен в исполнение: убежал Малавский. Ему помогли несколько человек с воли, в том числе молодая девушка, кажется портниха, которая приютила его на своей квартире. Предполагалось, что он проживет у нее лишь первые дни, пока кругом города будут идти особенно тщательные поиски. Помещение было неудобное: бедняге Малавскому большую часть времени приходилось проводить под кроватью, особенно когда начальство почему-то обратило внимание на портних. К тому же выбор оказался не совсем удачен: Малавский был слишком тяжел на подъем и малопредприимчив. Кажется, что он пропустил несколько рискованных, но все-таки возможных случаев и в конце концов его открыли. Были замешаны и пострадали несколько лиц, в том числе дочь прокурора Долгушина. Малавскому и Долгушину прибавили по пятнадцати лет каторги. Малавский пытался бежать еще раз с Кары, но опять попался и был переведен в Шлиссельбургскую крепость, где и умер…
Так же трагически кончил и Долгушин. Я не знаю точно подробностей дальнейших разыгравшихся в Красноярске происшествий. То, что доходило до меня, представляется в следующем виде: после побега Малавского самодур Островский освирепел и стал проявлять свою власть и свое самодурство. Однажды он отказал в какой-то законной просьбе жене Долгушина или кому-то из его родственников, причем сделал это в оскорбительной форме. Долгушин во время дневной прогулки во дворе подошел к нему и совершенно спокойно предложил вопрос: он ли, Островский, сделал такое-то распоряжение? Едва Островский ответил утвердительно, как раздалась звонкая пощечина. Это было в присутствии полицеймейстера, и таково было еще обаяние этого странного и физически слабого человека, что полицеймейстер, как рассказывали, бросился к нему с просьбой успокоиться.
На этот раз даже влиянию отца не удалось уже потушить дело, и Долгушину, как и Малавскому, пришлось жестоко расплатиться за свой поступок; ему сначала прибавили пятнадцать лет каторги, а потом он был тоже отправлен в Шлиссельбург, где и погиб…
Двадцать третьего сентября утром мне пришлось попрощаться с родными, так как вечером в тот же день за мной явились жандармы, и опять потянулись дни и ночи под однообразный звон почтового колокольчика. Из этого пути у меня осталось впечатление одной чудесной зари. Рассвет застал меня на главном спуске с гор за Нижнеудинском. Лошади бойко спускались с гор в долину. Перед глазами виднелась широкая даль, и на далеком горизонте стояла гряда ослепительно белых облаков какой-то странной формы, освещенных яркими лучами только что взошедшего солнца. Я не мог оторвать глаз от этого зрелища, и ямщик, взмахнув в том направлении кнутом, сказал:
— Белогорье это… Вишь, как явственно оказывает сёдни.
Я понял, что это не облака, а дальние снеговые горы…