Семь фантастических историй - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был с тобой кто-нибудь? — прошептала Фанни.
Да, был молодой евященник, толстый такой, — сказал Мортен. — Он меня боялся. Ему про меня разных ужасов наговорили. Но он старался вовсю. Я его спрашиваю: „Можете вы продлить мне жизнь на одну минутку, святой отец?“ А он в ответ: „Но зачем тебе эта одна минутка, сын мой?“ А я ему: „Потому, что всю эту минутку с петлей на шее я смогу думать про „La Belle I liza“.
Все трое затихли. Под окном прошуршали шаги, голоса. проплыли за шторами факельные огни.
Мортен откинулся на стуле, и сейчас он казался сестрам усталым и старым. Он очень был похож теперь на папа де Конинка, когда, приходя домой, устав от дел, тот отдыхал у камина в веселом обществе дочек.
— А здесь очень мило, в этой комнате, — сказал Мортен. — В точности как раньше, правда? Когда папа и мама были внизу. Да мы же еще не старые, все трое, а? Вы до сих пор дивно выглядите.
— Круг снова замкнулся, — сказала Элиза нежно, вспомнив давние игры.
Магический круг, Лиззи, — отозвался Мортен.
Circulus vitiosus,[108] — небольно подхватила Фанни, тоже во власти прошедшего.
— Ты всегда у нас была умница, — сказал Мортен.
Фанни вся затрепетала в ответ, как девочка, которую похвалили.
— Эх, девчонки, девчонки, — крикнул Мортен совсем по-старому. — А как мы тогда рвались — всей душой, всеми потрохами — прочь, подальше от Эльсинора!
Старшая сестра вдруг вся подалась к нему на стуле и сидела теперь с ним лицом к лицу. У самой у нее лицо исказилось мукой. Сказывались бессонная ночь и усталость. Заговорила она хриплым, надтреснутым голосом, будто с усилием вытягивала его из горла.
— Да, — сказала она. — Тебе хорошо говорить. А ведь вот ты сейчас уйдешь и меня оставишь. Ты побывал в дальних теплых морях, и сколько ты стран повидал, и ты пять раз женился, а я!.. Тебе легко говорить. Сидишь себе тихо. А приходилось тебе хлопать в ладоши, чтобы согреться? Вот и сейчас не приходится!
Голос у нее сорвался. Она запнулась, ухватилась за край стола.
— А я!.. — простонала она мгновенье спустя. — Я мерзну! Мир вокруг такой ледяной. Ночью я коченею в холодной постели, и никакие грелки тут не помогут!
В этот миг забили большие часы. Фанни сама завела их с вечера. Мерно, твердо они пробили двенадцать ударов, и Мортен на них смотрел.
Фанни хотела, еще говорить, но горло ей сжало, она не могла перекричать бой часов. Дважды она открывала и вновь закрывала рот, не произнося ни звука.
— О, к чертям! — выкрикнула она наконец. — Ко всем чертям, в преисподнюю!
И снова голос у нее сорвался, и она бессильно тянула к врату руки.
Под бой часов лицо его серело, мутнело, расплывалось у нее перед глазами, и ей стало страшно. Зачем она заводила часы? Она рвалась к нему через стол.
— Мортен! — рыдала она. — Брат! Погоди! Послушай! Возьми меня с собой!
Когда упал последний удар и часы снова принялись тикать, словно решаясь, что бы ни случилось, исполнять долг до скончания века, — стул между ними был пуст, и, увидев это, Фанни уронила голову на стоп.
Долго она так сидела, не шевелясь. Снаружи, из зимней ночи, издали, с севера, раскатился звук, как грянул пушечный выстрел. Дети Эльсинора, они хорошо знали значение этого звука: где-то большой полыньей треснул лед.
Потом Фанни смутно подумалось: „А что сейчас думает Элиза?“ С трудом она подняла голову, отерла рот кружевным платочком. Элиза, все так же, совершенно неподвижно, опустив глаза, сидела напротив сестры. Она дергала вниз и стягивала вместе ленты чепца, будто тянула веревку, и Фанни вспомнила, как давно-давно, в детстве, она вот так же точно дергала себя за длинные золотые косы, когда ликовала, горевала или сердилась. Элиза подняла глаза и встретились взглядом с сестрой.
— Потому что, — проговорила она, — всю эту минутку, с петлей на шее я смогу думать про „La Belle Eliza“.[109]
СНОВИДЦЫ
В 1863 году, в ночь полнолуния, от Ламу в Занзибар шла шхуна, держась приблизительно в миле от берега.
Наполнив муссоном все паруса, бежала она по волнам и несла слоновую кость и носорожий рог — средство, столь распаляющее желание в мужчине, что даже из далекого Китая съезжаются за ним купцы в Занзибар. Но был на борту шхуны еще иной, тайный и грозный груз, о котором ведать не ведали провожавшие ее сонные берега.
Ночь в глубокой тишине прятала тревогу, будто каким-то чародейством опрокинулась самая душа мира и он сделался опасен. Муссон бежал из дальних стран, и море по его воле совершало свое бесконечное странствие под тучами и матовой луною. Но так слепяще ярка была лунная дорожка, что казалось, будто вея светлость ночи поднималась от волн и только отражалась в вышине. Долгие, размашистые волны были на вид обманно тверды, по ним хотелось ходить, зато страшно было провалиться в головокружительные бездны нева, в бездонные массы серебра, сверкающего серебра и матового, серебра, навсегда отраженного в серебре клубящихся миров, переменчивых и медленных, немых и невесомых.
Двое рабов стояли на носу, недвижные, как изваяния, их обнаженные до пояса тела были свинцово-серы, как не озаренные луной участки моря, и только стекавшие по спине и плечам черные тени выделяли их на просторе. Красный колпак на голове у одного тускло, как цветок, сиял в туманном свете. Зато край паруса, выхваченный луной, бело блестел, как врюхо мертвой рывы. Было душно, как в теплице, и так влажно, что доски и канаты взмокли от соленого пота. Вздыхали и пели у кормы и носа тяжелые волны.
Над кормой мотался фонарь, и под ним, кто сидя, кто лежа, расположились трое.
Первый был юный Саид бен Ахамед, сын сестры Типпо Типa, нежно любимый этим великим мужем. Его предательски выдали врагам, и два года провел он в темнице на севере. Но ему удалось бежать, и множество трудных путей привело его в Ламу. И вот он возвращался домой, чтобы отомстить, и никто не знал об этом. Жажда мести в груди Саида гнала вперед шхуну еще быстрее муссона. Она была для судна и парус и балласт. Знай они, что Саид спешит в Занзибар, многие знатные люди сейчас поспешно укладывали бы драгоценности и собирали в дорогу гаремы, чтобы бежать, пока не поздно. О мести Саида много потом рассказывали, но это уже другая история.
Он сидел на палубе в глубокой задумчивости, скрестив ноги и наклонясь вперед, касаясь досок сплетенными пальцами.
Второй, старший из троих, был человек известный, не кто иной, как прославленный сказитель, Мира Йама, чьи прекрасные стихи и сказки любят во многих странах. Он сидел, скрестив ноги, подобно Саиду, и луна светила ему в спину, но в прозрачной тьме видно было, что при какой-то страшной встрече с судьбою ему отрубили нос и уши. Одет он был бедно, но не хотел, кажется, расставаться с былыми замашками, а потому мятый шарф тяжелого алого шелка окутывал его тощее тело и при всяком движении вспыхивал и загорался, как пламя, как рубин в отсветах фонаря.
Третий был рыжий англичанин, по имени Линкольн Форснер, которого туземцы звали Тембу, то ли в честь слоновой кости, то ли в честь алкоголя — это уж как вам угодно. Линкольн происходил из богатой семьи, и бог знает, какими ветрами занесло его на эту шхуну и зачем лежал он сейчас ничком на палуве в арабской распашной рувахе и индийских шальварах, но чисто выбритый и с бачками, как подобает джентльмену. Он жевал сухие листья, на суахили называемые морунгу, которые разгоняют сон и сообщают бодрость душе. Время от времени он сплевывал их на палубу длинным плевком и делался все разговорчивей. Он присоединился к экспедиции Саида из любви к молодому человеку и чтобы увидеть, что из этого произойдет, как уж много чего видывал он в разных странах. На сердце у него было легко. Ясный ночной воздух, быстрый бег шхуны и полная луна его тешили.
— Отчего бы, Мира, — сказал он, — тебе не рассказать нам что-нибудь, покуда мы плывем? Ты рассказывал, бывало, много историй, от которых стынет кровь и не хочетс доверяться даже лучшему другу, а такие истории как раз и хороши для жаркой ночи и поучительны для тех, кто пшравляется на подвиг. Или они у тебя перевелись?
— Да, перевелись, Темву, — отвечал Мира, — и это уж само по себе — печальная история, поучительная для тех, кто отправляется на подвиг. Был я когда-то славным рассказчиком, любил истории, от которых стынет кровь, и черти, яд, предательство, пытки, тьма, безумие — вот чем потчевал своих слушателей Мира.
— Помню я одну твою историю, — сказал Линкольн. — Ты тогда так напугал меня и двух юных танцовщиц в Ламу — уж им-то не следовало пугаться! — что мы все трое глаз не сомкнули в ту ночь. Султан пожелал нетронутую девственницу, и после долгих трудов ее отыскали в горах и привезли к нему. Но когда он в первый раз…
— Да, да, — подхватил Мира, и вдруг он весь преобразился, темные глаза загорелись, а руки медленно оживали, как две старые танцующие змеи, флейтой заклинателя выманенные из корзины. — Султан пожелал нетронутую девственницу, которая о мужчинах и слыхом не слыхала. После долгих трудов ее отыскали в горном королевстве амазонок, которые истребляли всех младенцев мужскогопола и меж собой вели жестокие войны. Но когда Султан входил к ней в первый раз, он увидел из-за дверного полога, как она смотрела на юного водоноса, расхаживавшего по двоpy, и услышал, что она говорила: «Хорошо, что я сюда попала, не бог ли это там или, быть может, могучий ангел, из тех, кто мечет молнии. Теперь мне не страшно умереть, ибо я видела такое, чего никто не видел». И тутюный водонос поднял взор и заглянул в окно и так и замер при виде девушки. И опечалился Султан и велел положить девушку и водоноса в мраморный ящик, просторный, как брачное ложе, и похоронить живьем под пальмою в саду. И, сидя под этой пальмой, он думал унылые думы о том, как никогда ему не удается утолять свои желанья, а рядом с ним стоял мальчик и играл ему на флейте. Вот какую историю ты слышал когда-то.