Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера - Анатолий Кони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С душевной отрадой узнав об этом заступничестве, я был вскоре обрадован представившеюся мне возможностью личного, уже не служебного знакомства с Милютиным. Часы, проведенные в его милом семействе, никогда не изгладятся из моей памяти: так все было там просто, естественно и проникнуто доброжелательным взглядом на людей. Я имел случай лично убедиться в справедливости следующего отзыва Бориса Николаевича Чичерина, сделанного им в своих записках, которые, к сожалению, еще не скоро увидят свет: «Милютин очаровал меня с первого раза. Необыкновенная сдержанность и скромность, соединенная с мягкостью форм, тихая речь, всегдашняя дружелюбная обходительность, при отсутствии малейших претензий, все в нем возбуждало сочувствие. Когда же я узнал его ближе, я не мог не испытать глубокого уважения к благородству его души и к высокому нравственному строю его характера, который, среди величайших почестей и соблазнов власти, сохранился всегда чист и независим». По вечерам, когда все собирались за чаем, приходил усталый от дневной работы Дмитрий Алексеевич и отдыхал за разговором об искусстве и литературе, причем в его мнениях и замечаниях сквозили самостоятельность взгляда и тонкая наблюдательность в областях, чуждых его обычным громадным занятиям. Мне помнится, между прочим, довольно длинный разговор о Салтыкове-Щедрине. Дмитрий Алексеевич был большим почитателем Салтыкова и, отдавая справедливость тому искусству, с которым знаменитый сатирик, путем ярких иносказаний, умел давать освещение и придавать рельеф больным местам современности, с удивлением отмечал полное непонимание в высших правительственных кругах смысла сатиры Щедрина, в которой видели один лишь увеселительный и забавный юмор. Видеть Милютина в его житейской обстановке, чуждой холодной светской условности, сознавая, что он в то же время один из самых выдающихся государственных деятелей, было и отрадно, и поучительно. Я всегда в жизни мысленно ставил себя на место слушателей французского ученого Виктора Кузена, который, обращаясь к ним в своей прощальной лекции в College de France, сказал: «Entretenez en vous le noble sentiment du respect, — sachez admirer!»[33].
«Неприятель найдет в Севастополе одне окровавленные развалины», — гласила депеша князя Горчакова о взятии союзниками многострадального города в августе 1855 года;— но Россия нашла в этих развалинах зерно обновления. Севастопольский погром, блистательно подтвердив прекрасные свойства русского человека, выражавшиеся между прочим в его умении умирать, доказал совершенную непригодность общественного быта и военно-бюрократического строя для жизни этого человека. Еще Иван Аксаков в одном из писем к своему отцу указывал, что этот быт и строй представляют лишь фасад здания общественного благополучия и государственной мощи, за которым нет ничего или очень часто есть лишь мерзость запустения. Ввиду того, что фасад этот стал разрушаться и трескаться, не имея сзади себя никакой опоры, необходимо было расчистить место и начать постройку вновь со свежими силами и с новым материалом. В правящих кругах военного ведомства, столь нуждавшегося в обновлении, таких деятелей налицо не было. Заветы великого Петра и направление, данное им военному делу в России, ко времени Крымской войны были забыты так же, как и самобытные, исполненные понимания души русского солдата, приемы Суворова. На армию смотрели, как на бездушный механизм, и центр) тяжести военной службы был перемещен в парады и смотры. Чем больше походил солдат на автомата, тем выше ценились служебные достоинства его начальства. Недаром одному из очень высокопоставленных мирных героев военного дела приписывались слова, что война крайне нежелательна лишь потому, что портит солдат, пачкает мундиры и разрушает строй, а другой объявлял в приказе замечание командиру за то, что нижние чины вверенного ему полка шли не в ногу… изображая римских воинов в опере «Норма». Условия службы были крайне тяжелы: она продолжалась 25 лет, вырывая молодого человека из семьи и трудовой среды и возвращая в нее чуждым и измученным стариком, ненужным и запоздалым гостем. Побои и всякого рода «муштра» сопровождали обучение строю и вытягиванию носка; тяжкие телесные наказания являлись результатом дисциплинарных нарушений, а прогнание сквозь строй, или так называемые шпицрутены, мрачно оттеняло собою военно-бытовую картину. Достаточно прочесть описание «зеленой улицы» у Ровинского или в рассказе «После бала» Толстого, чтобы содрогнуться и за жертву, и за исполнителей, и за свидетелей. Ни пребывание в этой тяжкой школе, ни оставление ее не были. обставлены мало-мальски сносными условиями. Солдат плохо одевали и скудно питали, потому что в хозяйственном отношении непосредственное командование войсковыми частями, напоминая наше допетровское «кормление», являлось зачастую средством беззастенчивой наживы. Слова Петра: «Понеже корень всему злу есть сребролюбие, того для всяк командующий должен блюсти себя от неправого прибытка и не точию блюсти, но и других от онаго жестоко унимать и довольным быти определенным, а такой командир, который лакомство велико имеет, не много лучше изменника почтен быть может», звучали — если случайно и вспоминались как анахронизм. Из записок и воспоминаний Пирогова видно, в каком возмущавшем его благородное сердце положении находилось лечение больных солдат, при котором правильному врачеванию и уходу отводилось самое последнее место среди проявлений грубости приемов, своекорыстия и всякого рода хищений со стороны «дубовых — по выражению Петра — сердец». А обеспечение на старость после поглотившей лучшие, трудоспособные годы службы было анекдотически ничтожно, да и доставалось только прошедшим через целый ряд формальных мытарств. Недаром у Некрасова отставной солдат говорит, что ему «пенсии выдать не велено: сердце насквозь не прострелено». Нужно ли говорить, на какой низкой ступени стояли меры к нравственному и умственному развитию «автоматов». В этом отношении приводимое Герценом в известном рассказе о витиеватом ответе солдата с двумя Георгиями восклицание генерала: «В гроб заколочу Демосфена!» — представляется очень характерным.
Очевидно, что коренная реформа была неизбежна. Наравне со всеми реформами шестидесятых годов она вытекала не только из сознания необходимости, но и из доверия к духовным силам народа. Как некогда Петр Великий совершенно обновил весь строй и организацию армии, так и тут было неизбежно, последовательно и настойчиво пересоздать оказавшееся гнилым устройство, так тяжко отразившееся не только на всей народной жизни, но и на достоинстве и силе России. Но для этой задачи в правящих кругах Петербурга не было, однако, одного необходимого элемента — реформатора. Ближайшие военные министры предшествовавшего времени были представителями рутины, Заботами князя Чернышева была подготовлена та армия, которой приходилось умирать в Крыму и на Дунае, с плохим и устарелым оружием, с недостатком пороха и снарядов. Она, конечно, не могла, несмотря на весь свой героизм, уменье маршировать и строиться под предводительством бездарных и самонадеянных фронтовиков, заменить, пред лицом неприятеля, необходимую боевую подготовку. Заменивший Чернышева князь Долгорукий сосредоточил свое внимание на переобмундировании войска, а престарелый генерал Сухозанет, при всех своих добрых свойствах (при нем уничтожены, между прочим, школы военных кантонистов), был до того не ответствен в смысле современной науки, что некоторые его резолюции не забыты до сих пор, как, например, приписываемая ему: «Сумлеваюсь штоп Прискорб (Брискорн) мог обалванить ефто дело кюлю (к июлю)».
Таким реформатором явился Милютин. «Кабинетный ученый, теоретик», — говорили про него его противники. Да! ученый — это верно — и притом, подобно Пирогову, с самой юности. Питомец «благородного пансиона» при Московском университете, он написал и издал, шестнадцати лет от роду, «Руководство к съемке планов». Затем сотрудник энциклопедических изданий, автор многих исследований по военной статистике и географии, статьи «Суворов как полководец», послужившей своего рода увертюрой к громадному, классическому по основательности, изложению и настоящему патриотизму труду «История войны 1799 года между Россией и Францией», увенчанному Академией наук, и, наконец, профессор военной академии… Кабинетный — тоже да! если кабинет противополагать передней, почтительным пребыванием в которой нередко делается карьера. Но можно ли назвать теоретиком человека, прослужившего до профессорской кафедры пять лет на Кавказе, на тогдашнем боевом Кавказе, раненного там и занявшего затем деятельный и сопряженный с личным участием в окончательной победе над Шамилем пост начальника штаба кавказской армии? Едва ли можно было найти для преобразования военной части лицо, к которому с большим правом можно было применить английскую поговорку о «настоящем человеке на настоящем месте». Призванный осенью 1861 года стать во главе военного ведомства, он совершил громадную работу перестройки на новых началах русской военной силы, ее хозяйства, ее, суда. «Он один в России, — говорит о нем Чичерин, — мог совершить великое дело, которое тогда предстояло: преобразовать русскую армию из крепостной в свободную, приноровить ее к отношениям и потребностям обновленного общества, при радикально-изменившихся условиях жизни, не лишая ее, однако, тех высоких качеств, которые отмечали ее при прежнем устройстве. Он сделал это, работая неутомимо, вникая во все подробности, постоянно преследуя одну высокую цель, которой он отдал всю свою душу». Сокращение им тягостного и несправедливого бремени рекрутчины почти наполовину было лишь первым шагом ко введению общей краткосрочной воинской повинности. Устав о ней, после долгой подготовительной работы, стоил ему в Государственном совете упорной борьбы с самыми разнообразными по источнику противодействиями. Чтобы преодолеть их, нужно было, подобно Шарнгорсту после Тильзита, иметь горячую и неугасимую веру в свой народ, нужно было также уметь оградить самую идею общей повинности от искажения, которому она, например, уже однажды подвергалась у нас, переродившись, под влиянием Аракчеева, в военные поселения. Неустанным трудом своим и умелым выбором председателя и членов комиссии по введению общей воинской повинности, Милютин обратил дело защиты родины из суровой тяготы для многих в высокий долг для всех и из единичного несчастья в общую обязанность. Восточная война 1877 года вызвала зловещие предсказания, что дисциплина, не поддерживаемая, благодаря «либерализму» Милютина, телесными наказаниями, а подчас и кулачною расправою, не выдержит требований и соблазнов боевой жизни и что вся новая организация военного дела окажется несостоятельною. Но предсказания эти не оправдались, и русское войско, которому в свое время Милютин дал облагороженные правила «дисциплинарного устава», с честью, стойко и доблестно выдержало все выпавшие на его долю тяжкие и кровавые испытания. Когда малодушие и растерянность стали овладевать большинством вождей после троекратного поражения под Плевной и они считали неизбежным подать голоса за отступление, которое превратило бы неудачу в настоящее бедствие, Милютин энергично и влиятельно поддержал тех, кто был против «ретирады», вменяющей в ничто и принесенные жертвы и пролитую под стенами Плевны кровь. «Кабинетный ученый» оказался дальновидней многих «практиков», которые «сумлевались штоп»… «Когда так, — раздраженно сказал ему главнокомандующий, по словам одного из биографов Милютина, — то примите на себя и командование армией!»— «Если государю будет угодно, я и приму», — спокойно отвечал Милютин.