Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера - Анатолий Кони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С новым переездом за границу потянулась для него однообразная жизнь, преимущественно в нелюбимой им Ницце, в которую упорно водворяли его врачи. Он постоянно мечтал не возвращаться в эту, как он выражался, «золоченую для него трущобу», мало верил в целебную силу ее климата, хотя не отрицал, что «некоторых немощных действительно исцеляет и согревает тамошнее горячее солнце, в то время, когда других нагревает рулетка в Монте-Карло и стая кокоток, составляющих непременный атрибут этого игорного дома» (письмо от 8 ноября 1886 г.). Посещения разных русских празднолюбцев, ничего не дававшие его впечатлительной душе и жадному уму, не удовлетворяли его. Из замечательных русских людей ему довольно часто одно время приходилось видеться с М. Е. Салтыковым-Щедриным, но раздражительность последнего действовала на его нежную душу тягостно. «Он сильно болен, — пишет он мне про Салтыкова, — осунулся, а вследствие этого стал еще более раздражителен и тяжел. Беседа с ним, признаюсь, не представляет ничего заманчивого или приятного; одна только желчь и огульное порицание всех и каждого. Бесспорно, что господь наделил его мозгами весьма широко; но мозги эти смазаны такою густою темно-желтою краскою, что до светлых цветов и не доберешься. Полагаю, что все сатирики одного склада с Салтыковым»… Не часто и мимолетно появлялись у него интересные люди из чужих. Так он сообщал мне, что его очень оживило знакомство с поэтом Боденштедтом (Мирза-Шаффи), с бывшим префектом Парижа при Тьере — Леоном Рено и с бывшим губернатором Меца — гр. Генкелем фон Доннерсмарком. Лишь через большие промежутки приходилось ему хоть немного «отводить душу» с наезжавшим из Петербурга преданным другом всей семьи — Эзовым и с проезжавшим через Ниццу доктором Белоголовым, к которому он питал большое доверие и уважение. Но в общем, при все усиливающемся грудном страдании, в котором, под успокоительным именем бронхитов и плевритов, скрывалась злая и непобедимая чахотка, жилось ему тоскливо. «Персонал моих посетителей, — писал он мне, — весьма разновиден и обширен, даже более, чем было бы желательно, но при всем том я избегаю сближения с кем-либо, а пользуясь массой книг и журналов, зачитываюсь иногда по вечерам почти до одурения»… К этому присоединились и некоторые материальные затруднения. «Беда в том, — говорит он в письме из Ниццы от 19 марта 1887 г., — что при угнетенном состоянии курса нашего рубля трудно живется в дорогих санитарных пунктах и все делаемые сокращения в собственном бюджете мало помогают делу»… Вести же, приходившие из России, были тоже мало для него утешительны. В господствующих общественных кругах как отголосок теорий, развитых в свое время влиятельным московским публицистом Катковым и его последователями, проповедовался своеобразный и пагубный культ власти, как власти, совершенно независимый от ее направления и границ, причем власть рассматривалась не как средство управления, а как самодовлеющая цель. Понятно, что попытка Лорис-Меликова направить работу в смысле продолжения преобразований Александра II громко провозглашалась преступлением против России, — и голоса об этом не могли не доходить до его исстрадавшихся от всяких наветов и клевет ушей… Вместе с тем сходили понемногу со сцены и те люди, в которых он привык видеть справедливых ценителей своей деятельности и личности. Особенно поразила его смерть Александра Васильевича Головнина. «Развернув „Новое время”, — писал он мне 8 ноября 1886 г. из Ниццы, — я на первой же странице, совершенно неожиданно, прочитал скорбную весть о кончине добрейшего и почтенного А. В. Головнина! Можете судить, какое потрясающее впечатление произвело на меня это известие. Всю ночь провел я, конечно, бессонную, расстроился, и только благодаря усиленным приемам брома мог со вчерашнего дня войти в свое нормальное состояние. Застарелая болезнь и иные причины настолько уже развинтили мои нервы, что не всегда бываю уже в силах справиться с ними… Итак, из рядов наших снова выбыл человек, которого даже злейшие враги признавали образцом порядочности и приличия.
Торговля убеждениями и привязанностями была немыслима для Головнина. Главная же заслуга Александра Васильевича заключалась в том, что он служил как бы соединительным звеном между людьми, хотя и разных профессий, но одинаково и горячо любящих свое отечество и готовых посвятить все свои способности и силы на служение родной земле»… Последнее письмо от Лорис-Меликова я получил в Киссингене в начале июля 1888 года из Веве. «Дней-десять тому назад, — писал он, — я имел уже сведения о намерении Вашем навестить меня. Можете себе пред-: ставить, насколько известие это порадовало меня. Ведь прошло уже почти четыре года с тех пор, как прекратились наши дружеские беседы; мимолетную встречу нашу в 86 году в Петербурге нельзя признать за свидание. Вот почему мне будет так отрадно провести с Вами несколько вечеров и наговориться досыта. Переезд из Киссингена до Веве потребует около 15 часов времени, но я уверен, что Вы не откажетесь принести мне эту жертву…» В половине августа в Веве, в Hotel Monnet я застал Михаила Тариеловича в постели, с которой он вставал уже редко, снедаемый лихорадкой. Окружающие были удручены его состоянием, Белоголовый безнадежно качал головою. Три дня провел я с ним, оставляя его лишь для необходимой трапезы. Он как будто сознавал, что уходит, хотя никакого намека на это не делал. Я несколько боялся разговоров и расспросов на «злобу дня», чтобы не волновать его, но он сам касался вопросов русской современности очень поверхностно, а настойчиво обращался к общим темам преимущественно философского и общественного характера. Не раз возбуждал он вопросы о связи духовной и животной природы человека и о роковом влиянии последней на первую, усиленно подчеркивая свои сомнения в самостоятельном существовании души и в возможности ее загробного существования и добродушно подшучивая надо мною, когда я с ним не соглашался. Но в постоянном возвращении к этим вопросам, в желании вызывать меня на опровержения как бы чувствовалось желание услышать перед недалеким концом ободряющее уверение близкого по душе человека, что это конец только видимый, а не действительный. Наконец, пришлось расстаться: служебные дела призывали меня в Петербург. Мы провели целое утро вместе, и он видимо сердился, когда кто-нибудь мешал нам беседовать. Я должен был ехать после обеда, который предстояло разделить с семьей Лорис-Меликова. Перед обедом все домашние зашли за мною. «Идите, идите! — сказал он им, — он сейчас придет… Ну, прощай! Спасибо, друг! Поцелуй меня — и прощай!» — «Да я зайду еще после обеда», — сказал я… «Нет, не нужно, мне слишком тяжело; я хочу проститься теперь…» — и он притянул меня к себе и обнял, а затем тихонько оттолкнул от себя. «Ну, идите, идите, вас ждут…» Я чувствовал, что мы более не увидимся, и, пересиливая себя, взглянул в последний, раз на это милое, исхудалое лицо, на котором уже лежала печать смерти, пощадившая лишь одни глаза, горевшие по-прежнему огнем мысли… Должен сознаться, что я очень опоздал к обеду…
13 декабря того же года, присутствуя в Харьковском технологическом институте на испытании гидравлическим прессом прочности шпал, взятых из-под императорского поезда, потерпевшего 17 октября крушение между Борками и Тарановкою, я услышал, как один из экспертов-инженеров сказал другому: «А Лорис-то-Меликов умер, в Харькове получено об этом известие…».
«Из равнодушных уст услышал смерти весть я,Неравнодушный ей внимал я»
ГРАФ ДМИТРИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ МИЛЮТИН * (1912)
Будучи студентом юридического факультета Московского университета в первой половине шестидесятых годов, я много занимался уголовным правом и написал кандидатскую диссертацию «О праве необходимой обороны», напечатанную по постановлению Совета университета в «Московских университетских известиях». Эта диссертация послужила поводом к предложению мне остаться при университете по кафедре уголовного права. Несмотря на всю заманчивость возможности сделаться профессором старейшего русского университета, где еще недавно читал Грановский и где еще не смолкло вещее и глубокое слово С. М. Соловьева и Б. Н. Чичерина и блестящая талантливая импровизация Н. И. Крылова, я не мог принять условие, с которым было связано это предложение. Оно состояло в обязательстве почти немедленно после окончания курса начать читать лекции по уголовному праву. Московский университет воспитывал в нас не только живой интерес к науке, но и уважение к ней, и мне казалось непозволительным скомпилировать свои лекции из разных книжек, не разрешив для себя путем самостоятельного труда некоторых существенных вопросов моего предмета. Не мог я и jurare in verba magistri потому что этот magister был человек научно отсталый, своеобразных взглядов которого я не разделял. Поэтому я был лишь рекомендован министерству народного просвещения вместе с моими товарищами Морошкиным и Хлебниковым для внесения в список отправляемых за границу для занятий под руководством Н. И. Пирогова. В ожидании этой отправки, которая могла состояться не ранее как через год (а затем и не состоялась вовсе вследствие внезапного отозвания Пирогова в 1866 году из Лейпцига и прекращения на некоторое время этих учебных командировок), пришлось поступить на службу. Кратковременное пребывание мое в государственном контроле, обновляемом и преобразовываемом Татариновым, было прервано предложением поступить в военное министерство для юридических занятий, последовавшим на основании рекомендации университета на запрос военного министра Милютина. Здесь пришлось мне его видеть в первый раз и испытать деловую приветливость, с которою он умел отнестись к недавнему студенту, еще чуждому служебных обычаев. Причисленный к военному министерству, я был откомандирован в распоряжение дежурного генерала (так называлась тогда позднейшая должность начальника главного штаба), графа Федора Логиновича Гейдена, человека в высшей степени симпатичного и трудолюбивого. Он разрешил мне не носить форменного платья и представлять мои работы ему непосредственно, минуя разные канцелярские инстанции.