Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так. Стихи.
— Удивляешь ты меня, Миронов.
— Никого я не хочу удивлять.
— Удивляешь.
В словах столяра звучало что-то неодобрительное и даже как будто угрожающее, Миронов поджал ноги. Что сказать этому человеку? О чём, вообще, говорить с ним?
— Жарко, — сказал он.
— Верно. А всё-таки о чём ты думаешь?
— Думать я не люблю, — я люблю, чтоб всё было тихо.
Он хотел сказать это сердитым голосом, но почувствовал, что сказалось виновато. Тогда он добавил:
— Вот — в небе светло и тихо, а когда облака…
Он не кончил, услыхав, что говорит хотя и громко, а жалобно. А столяр, искоса взглянув в небо, сказал:
— В небе, Миронов, пусто, оттого и тихо.
— А — солнце, луна? И звёзды. Там, может быть, есть и такое, чего мы не видим.
Столяр сомнительно покачал головою:
— Не похоже, чтоб ты в бога верил, в церковь — не ходишь…
Этими словами он помог Миронову рассердиться, вызвал у него желание говорить обидное, но память не подсказывала обидных слов, и он угрюмо пробормотал:
— Отец мой в бога не верил…
— Это многие допускают.
— А о думах говорил, что они — пыль, от них только темнеет всё…
— Ну? — удивился столяр. — Так и говорил?
— Да. Я теперь сам вижу: мысли — как черви, нароешь червей, они возятся, извиваются…
Наклонив голову к плечу, отщипывая ногтями верхушки травинок, столяр слушал и ухмылялся, двигая усами.
— Когда думаешь, так кажется, что в тебе — двое, один — знает, другой — путает. А я не хочу думать. Душа не любит думать.
— Ну, это ты, пожалуй, неразумно говоришь, Миронов…
— И — чего знать? — продолжал Миронов, надеясь подавить столяра, напугать его, обидеть, вообще — оттолкнуть, чтоб он ушёл. — Всё известно: родятся, женятся, народят детей, умрут. Пожары, воровство, убийство. Цирк приехал. Крестный ход, жена сбежала. Пьяные дерутся. Капусту квасят или огурцы солят. В карты играют… Зачем это мне? Не хочу я ничего этого!
— А — чего же тебе надо? — спокойно спросил столяр, и это его спокойствие тотчас охладило Миронова, он сказал невнятно:
— Я тишину люблю.
— Так ты бы глухим родился. Трудно понять тебя, Миронов!
— Я вас об этом и не прошу…
Сказав так, Миронов искоса, опасливо, но и с надеждой взглянул на столяра, — обидится, уйдёт?
Столяр водил рукою в воздухе, тени листьев яблони ложились на ладонь его и, погладив её, падали в траву, трава темнела, становилась бархатистее, столяр смотрел на неё и молчал. Вздохнув, Миронов тоже подставил ладонь лучам луны и теням; с минуту они оба сидели, протянув руки в пустоту, как слепые нищие. Потом столяр заговорил звонко и бодро:
— Нет, Миронов, ты меня удивить не можешь! Словами — нельзя меня удивить, а синий твой дом — это, брат, на смех, а не на удивление…
— Ах, идите вы к чёрту, что вы пристали ко мне?
Столяр усмехнулся, тряхнул головою, подмигнул.
— Характер показываешь?
Глаза его улыбались ласково, он поправил ремешок на голове, не торопясь закурил очень едкую папиросу, лента серого дыма протянулась в воздухе.
— Я понимаю, Миронов, тебя скука давит. Это — от возраста. Привычки к жизни ещё нет у тебя, а возраст требует радости. Для радости девицы служат, ну, серьёзному человеку это ненадолго. Вообще для радости причин мало…
Поучительный тон столяра снова вызвал раздражение Миронова, — мастеровой, малограмотный, не читающий книг, а говорит, говорит…
— Всё надо изменить, переделать, — сказал он тоже поучительно.
— Это ты насчёт политики? — спросил столяр и сдул пепел с папиросы. — Нет, политическое меня не занимает. Мне хочется сделать вещь, произведение души, чтобы вполне отлично было, и пусть люди ахнут…
— Укусите губернатора, — сердито предложил Миронов.
Столяр, мигнув, спросил:
— Как говоришь?
— Укусите губернатора. В церкви, за обедней, — все и ахнут…
Хлопнув рукою по колену своему, столяр засмеялся.
— Ты не сердись, чудак! Интересный ты всё-таки. Запутался, а — интересный. Да, брат, Миронов, скушно всем, каждому хочется удивить себя и другого, а удивить-то нечем… И уменья нет удивлять. И думать не стоит тебе, умишко у тебя несчастливый. Бессловесный, вроде как — немой. Иди-ка, спи! Кто спит — тот сыт.
Столяр воткнул окурок папиросы в землю, легко, пружинисто поднялся на ноги и, не простясь, пошёл к забору, повторив с явной насмешкой:
— Кто спит — тот сыт…
Слушая, как доски забора трещат под тяжестью его тела, Миронов удовлетворённо подумал:
«Больше не придёт, обиделся. Хорошо я сказал ему о губернаторе…»
Он тотчас увидал в голубом дыму ладана, впереди двуцветной массы голов большую, ушастую, лысую голову его превосходительства, начальника губернии, к нему осторожно подкрадывается столяр, и вот он вцепился наглыми, мелкими зубами в красное ухо генерала; люди в храме гулко ахнули, так гулко, что пошатнулось пламя всех свечей; столяра схватили, тащат, бьют…
Миронов засмеялся, но — снова затрещало где-то, и, уверенный, что это столяр подсматривает за ним через забор, он, искусственно кашляя, согнувшись, не оглядываясь, ушёл из сада.
На другой день он увидал, что чудовище под крышей закрашено тёмно-синей краской, этот густой цвет сделал треугольник над окнами тяжёлым и как будто приплюснул к земле голубой дом. Рыжие пятна и потёки дёгтя на стене, на ставне окна тоже были замазаны, хотя и не в тон общей окраске, светлой, шелковистой.
«Вот как, — сдержал слово!»
Глядя вверх, Миронов попытался представить, как столяр держит слово; это, должно быть, очень трудно, — в каждом слове заключено стремление вызывать из памяти однозвучные слова и, цепляясь за них, разбухать, расплываться в дымные, бессвязные мысли. Вот — небо, простое слово, но влечёт за собою — не боюсь! Или: надоел — надо есть.
Миронов покачал головою и пошёл домой обедать.
Тотчас же, как только он сел за стол, громко хлопнула калитка и на двор тяжело ввалился возчик Артамон, с косой и железной лопатой на плече; остановясь у крыльца, он приставил косу и лопату к стене, перекрестился, поплевал на ладони, крякнув, взял косу и легко, точно кнутом, стал размахивать ею, срезая со свистом лопухи, пырей, полынь.
Миронов встал и, прячась за косяком окна, смотрел на его работу.
«Распоряжаются, как у себя…»
На волосатом лице Артамона в красной дыре треугольного рта свирепо блестели зубы; маленькие, медвежьи глаза хитро спрятаны под бровями, широкий нос тоже скрыт в усах и буйной бороде, всё это было неестественно, и казалось, что у Артамона нет лица. Двигался он так тяжело, точно лез сквозь невидимый, но густейший кустарник.
«Артамона выдумал столяр, чтобы люди ахнули…»
В несколько минут возчик скосил весь бурьян, остановился в углу двора, держа косу, точно копьё, поглядел в небо и снова стал креститься, стукая пальцами в широкие плечи и выпуклый собачий лоб. Миронов вынес ему чайный стакан водки и котлету на куске хлеба, подал и сказал тихо:
— Спасибо.
— Спасибо, — повторил Артамон, не выговаривая губных звуков, запрокинул голову, вылил водку в разодранный рот, сунул туда половину хлеба и мяса, поглядел на остаток, сунул и его, проглотил, потом сказал густо и невнятно:
— Теперь — в сад.
— А сколько возьмёшь?
— Ну-у, я для потехи.
И ушёл, тяжко переступая короткими ногами в пудовых сапогах, набелённых извёсткой или мукой.
Через час, заглянув в сад, Миронов увидал, что вся трава уже скошена, Артамон стоит под яблоней и гладит рукою сучки её; увидав хозяина, он крикнул:
— Эй!
Миронов подошёл и осторожно остановился, не допускаемый дальше сердитым рыком.
— Хозяин! Гляди — лишая сколько. И гусеница. Стволы-те намазать надо, для того мазь есть. Деревья-те давно бы окопать надо, навозу подложить, хозяин, драть те с хвоста!
Рыча, он протягивал Миронову ладонь с растопыренными пальцами, они были испачканы отвратительной слизью раздавленных гусениц. Миронов брезгливо вздрогнул, отшатнулся.
— Да ты не бойся меня, я к тебе ласковый, меня Каллистрат прислал, чего дрожишь? Экие вы все, какие…
Без губных звуков оглушающая речь возчика была ещё неприятней и в то же время напоминала лепет ребёнка.
— Я тебе всё налажу, я это люблю, — говорил он, отирая испачканную руку о голенище сапога; ему, видимо, трудно было сгибать широкую спину, наклоняясь, он кряхтел. Миронов смотрел на него со страхом, не зная, что сказать.
— Где Крюков? — спросил он, чтоб сказать что-нибудь.
— Каллистрат? К нему — не подходи, он, чудило, озлился на тебя за то, что ты ему дом покрасить не дал.
И, открыв страшный рот свой, возчик трижды охнул:
— О-хо-хо!
Это был звук средний между «о» и «у», он напоминал гул зимней вьюги в трубе печи, заставил Миронова пугливо съёжиться, спрятать голову в плечи и сказать негромко: