Бернард Шоу - Хескет Пирсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После выхода из тюрьмы Уайльд получил от Шоу книги с автографами и, в свою очередь, ответил тем же.
Как правило, и пьесы и актеры, с которыми Шоу был вынужден иметь дело, серьезного отношения не заслуживали, но бывали исключения, вполне достойные его внимания.
Когда в течение одной недели 1895 года в «Даме с камелиями» Дюма и в «Отчем доме» Зудермана (в Англии его пьеса известна под названием «Магда») выступили Сара Бернар и Элеонора Дузе, Шоу написал одно из величайших критических эссе в английской литературе[85]. Прочитав его, уже не удивляешься, что за таким критиком непременно потянутся и другие. Статьи в «Субботнем обозрении», подписанные Джи-Би-Эс, рассказывал Джеймс Эйгет, «внушили мне однажды мысль, что в свое время и я стану театральным критиком»[86]. «Как никого в мире» любил Шоу за его театральные обзоры и Макс Бирбом: «Мне никогда не надоедает его двухтомник. Он создал его в расцвете своего гения»[87].
Важнее же всего то, что высокая оценка Дузе снискала Шоу признательность самой актрисы. По ее словам, она совсем уже отчаялась найти признаки ума в этом скопище мошкары, забившей театр и выносящей суд тому, чего им не дано понимать. Ее особенно порадовало, что за внешней непринужденностью ее игры Шоу увидел многие годы тяжелого труда.
Пожалуй, будет только справедливо напомнить здесь признание Шоу, что не следует принимать всерьез его критику в адрес божественной Сары: «Не мог я быть справедлив к ней, и в ее перевоплощения не мог поверить — уж очень она походила на мою тетку Джорджину».
К концу 1897 года Шоу почувствовал, что объелся драмами и с головой неладно, и затосковал — хотелось чего-то прямо противоположного театру. «В этом положении мне захотелось чего-нибудь настоящего, и прежде всего — глотнуть чистого воздуха (чем не надышишься в партере!). Подумал я и решил: поеду-ка за город: выберу там горку пострашнее, да и скачусь с нее вихрем на велосипеде в глухую ночь — уж, наверно, выйдет что-нибудь новое и убедительное в своей реальности. Так оно и случилось».
«Вышло» сильно изуродованное камнем лицо, которое взялся залатать врач из Эджвера: «Зашивая чудовищную прореху на моей физиономии, доктор все из-виня лея, что игла причиняет мне боль, — поистине, он не знал, с кем имеет дело! После того как три года актеры рвали мне нервы, штопальная игла в руках хирурга приносила лишь великое облегчение. Я было хотел попросить, чтобы он положил еще несколько стежков просто ради моего удовольствия, да застеснялся: и так уж в угоду своей прихоти я испортил ему воскресный отдых, прямо стыд брал от его доброты. Как я теперь высижу в театре, на пьесе? Мне наверняка захочется опять попасть в спокойную и уютную деревенскую операционную — за окнами тишина, только где-то далеко различается пение и удары в барабан — орудует Армия Спасенпя. А этот артист в своем деле знай себе чиркает иглой — чик-чирик, — деликатно и тонко пощипывая мои чувства».
Доктор отказался получить гонорар: он был ирландец, и дублинский акцент Шоу расположил его в пользу пострадавшего. «Тут я слышу укоризненный шепот антрепренера из Вест-Энда: «А разве я когда-нибудь требовал с вас денег за кресло в театре?..» На что я отвечу так: «Уж не пробуждает ли по субботам мой акцент и у вас симпатию?..» Сверх всего доктор сказал — какое счастье, что я не погиб. А антрепренер — счел бы он это за счастье?.. В общем мой опыт блестяще удался — рекомендую испытать. Нервы подтянулись, характер смягчился. На удивление своим приятелям я стал покладистым и уравновешенным, далее отзывчивым. Правда, с лицом пока не все улажено. Ну, да вот выглянет однажды мой глаз на свет божий и кротостью выражения искупит всю наличную разруху».
Однако, продолжает он, «человек все-таки не омлет». Натурально, пришлось вернуться к обязанностям критика.
В апреле 1898 года стряслось нечто посерьезнее. Он переработал, а со здоровьем шутки плохи: стоило туго затянуть шнурки на ботинке, как на ноге появлялось раздражение, потом развился некроз кости — и потребовались две операции. Вскоре мы услышали об этой истории с газетной полосы.
«Сорок лет ходил и не жаловался — и вдруг одна нога отказывает. Зрелище театрального критика, на одной ножке скачущего по столице, смягчило бы и каменное сердце. Но антрепренеры, замечу с сожалением, только обрадовались возможности оставить меня инвалидом — одна за другой повалили премьеры. После «Знахаря» в «Лицеуме» с ногой стало твориться такое, что пришлось в буквальном смысле слова покопаться в ней. Сам я отнюдь не сгорал от любопытства, но о моих чувствах, после того как мне дали наркоз, уже очень трудно было догадаться… Проникнув в суть дела, доктор обнаружил, что на протяжении многих лет силы, которые мне давала моя пища (нужно ли говорить, что он отозвался о ней пренебрежительно?), укрепляли единственно мой дух…».
Фрэнк Харрис продал «Субботнее обозрение», Шоу пресытился театром да к тому же стал зарабатывать деньги на своих пьесах — все сложилось так, что он решил оставить поприще критика.
Место его занял Макс Бирбом, и 21 мая появилось «Прощальное слово»: «Англичане не умеют думать. Нужно годами старательно и настойчиво натаскивать их определенному образу мыслей. Десять лет с редкой настырностью я жужжал публике в уши, что я человек исключительно остроумный, талантливый и честный. Сегодня это мнение составляет часть общественного сознания, и не переменят его уже никакие силы — земные или небесные. Могу одряхлеть и впасть в детство. Могу исписаться и опошлиться. Яркие и сильные умы молодого поколения будут строить насмешки надо мной, посчитают меня чурбаном. Моя репутация от этого не пострадает — она воздвигнута прочно и надолго, как репутация Шекспира, на незыблемой основе усвоенной догмы…
Стоит заболеть человеку рядовому, как все спешат его заверить, что дело идет на поправку. Но если свалился вегетарианец (что, к счастью, случается крайне редко), все наперебой убеждают его, что он умирает, что они его предупреждали и что — поделом ему. Умоляют хотя бы только лизнуть подливки — и протянуть еще одну ночь. Рассказывают страшные истории: мол, был такой же точно случай, и смерть пришла лишь после неописуемых страданий. Когда же трепещущий мученик поинтересуется, не рассказывают ли ему о закореневшем в плотоядии грешнике, бедняге велят замолчать — ему-де вредно разговаривать. Десять раз на дню меня призывают с отчаянной цепкостью утопающего задуматься о прошлой жизни и о том скромном остатке — положим, недели три, — который мне скупо обещан до моей кончины.
И я не могу найти в себе оправдания тому, что четыре года занимался театральной критикой… Клянусь, я не буду этого делать впредь. В театр я больше ни ногой. Предмет исчерпан — и я вместе с ним».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});